Страница 3 из 75
Да, знаете, вот так уж случилось…
Русский народ напоминал ему пускающего счастливые слюни огромного дебила, богатырски-сильного недоумка, которого сметливые уличные мальчишки из б-го избранного народа надоумили сожрать кусок навоза, обернув тот в яркую конфектную (так в тексте) бумажку вульгарного марксизма. «Экспроприация экспроприаторов, или грабь награбленное!» Это было понятно даже убогим русским мозгам. Вот и жует теперь через силу обманутый русский богатырь подсунутую ему «конфетку», из обиженных голубых глаз льются горькие слезы, ан поздно! Попался в колесо, так пищи, а беги!
Николай Иванович болезненно поморщился от пришедшей ему на ум великорусской, заботливо сбереженной немцем Далем поговорки. Он продолжал, увы, к стыду своему, думать по-русски… И порою, как истинный великорусский. Ведь небо и облака, траву и деревья, дорожную пыль и утреннюю росу он впервые увидел именно здесь, так что небо для него — это прежде всего русское небо, и зеленая трава, сверкающая алмазами росы, тоже русская, и все самые главные вещи на свете… русские, увы.
Тогда, выходит, он сам тоже русский? «Мороз и солнце, день чудесный…» Тьфу, мерзость какая. Вбитая в него в русской классической гимназии.
Эта мысль его всегда злила. Трава, роса — чушь. Память тела, атавизм сознания и ни черта это не значит. Никакой он не русский. Он анти-русский, он контр-русский.
Кстати, о гимназии… то есть о школе… Николай Иванович плавно, по змеиному, перетек к письменному столу, слепо пошарил среди загромоздивших крытую зеленым сукном столешницу бумаг… где же это? А, вот оно. Мерзость какая.
Поднявшись по широкой лестнице, пролет которой был закрыт крашенной в зеленое металлической мелко-ячеистой сеткой, дабы ни одна вражина не надеялась уйти, прыгнув в него вниз головою, от карающих пролетарских «Ежовых рукавиц», Николай Иванович прошел длинным коридором с бесконечным рядом дверей без табличек (кому надо, тот знает, а остальным ни к чему!), по которому идущие противо-солонь конвоиры с золотым уголком на крапчатых петлицах, постукивая ключами по пряжкам поясных ремней, выводили с допросов последних подследственных. По пряжкам конвойные постукивали, чтобы идущий им на встречу, по-солонь сопровождающий успел обернуть своего конвоируемого лицом к стене, дабы тот не видел, кого да кого еще водят на допрос.
Осторожно постучав (что было совершенно излишне и даже аморально! ничего противоестественного настоящий чекист в кабинете товарища увидеть был не должен! Ну, там товарищ водку пьет, ну, подследственную интеллигентку ка-эр, нагнув над столом, раком пердолит… дело-то житейское! увы, сила проклятой интеллигентской привычки! Уж его и на партсобрании за это песочили-песочили…) Николай Иванович вошел в пропахший мочой и человеческим ужасом уютный кабинет.
В углу, опираясь на распухшие, словно бревна, ноги, как видно третий или даже четвертый день стоял на гуманной выстойке подследственный. Как же не гуманной? Ни соленую воду тебе в нос по капельке не заливают, ни половые органы дверью не щемят…
Просто стоишь и все. Час, другой, третий… День, другой, третий… Оправляться? Извольте на месте, где стоите. Шнырь подотрет. Говорят, это-то и было самым мучительным, особенно для дамочек…
Их еще гуманный Николай Иванович в старательно обгаженный унитаз лицом любил совать. А что? Никакого тебе членовредительства, ни единого синячка…
Хозяин кабинета, меж тем, времени совершенно не терял. Обложившись конспектами, он старательно готовился к семинару по истории ВКП (б).
— А, компривет, виллкомен, камерад оберлейтенант! — радостно воскликнул лейтенант ГБ Ося Тютюкин, в девичестве Осип Удальцов, он же Иосиф Шпильман.
— И тебе не хворать. — вежливо ответил ему Сванидзе, бросая ему на стол прихваченный из кабинета аккуратно вырванный из школьной тетради в клеточку двойной лист, на котором старательным писарским почерком было выведено сакраментальное: «Довожу до вашего сведения, что…»
Шпильман — Удальцов — Тютюкин схватил листок опердонесения, точно кусок кошерной еврейской колбасы, быстро пробежал его своими выпуклыми карими и глазами и недоуменно пожал узкими плечами:
— Ну и що це такэ?! Эйн руссише швайн шрипт бозе динге убер андере руссише… Мало ли каких доносов интеллигенция друг на друга не пишет? Обычное дело.
— Обычный, говоришь, донос? — возмутился Сванидзе. — Да если половина того, что здесь написано, правда… Ты понимаешь, какую вонь тогда поднимут ненавистники нашего дорогого Наркома? Все эти антисемиты?! И это именно сейчас! Перед началом Главной Акции!
— На каждый роток не накинешь платок! — философски вздохнул Шпильман — Удальцов — Тютюкин. — Хотя мы над этим уже работаем…
— Ты, брат, давай не разводи мне мелкую философию на глубоких местах! Докладывай конкретно, что предпринял! — отрезал старший по званию чекист.
Тютюкин-Шпильман-Удальцов печально вздохнул, в его глазах отразилась вся мировая скорбь семитского народа (да любой спаниэль, выпрашивающий подачку, удавился бы от зависти!) и начал докладывать с чувством, и расстановкой:
— Ум ди негатив информационен цу нейтрализирен, вир ди адрес дер комиссен Наркомпроса гешихт верден. — Младший Лейтенант ГБ значительно помолчал и со значением добавил:
— Среди них будет и наш человек. Мой человек, если говорить конкретно.
Сванидзе хотел было спросить, кто именно этот «наш» человек, но вовремя спохватился — личная агентура, это святое. О таких вещах оперативника не будет спрашивать и сам Железный Нарком, батыр Ежов.
— А сколько всего человек будет в этой… комиссии? — поморщился Сванидзе. Идея комиссии хотя бы такого ничтожного ведомства, как Наркомпроса, но в вотчине НКВД ему определенно не нравилась. Вот не нравилась, и все… Предчувствие, что ли, у него было нехорошее?
— Наталья Вайнтшейн, из комсомольцев, Бекренев, и Охломеенко. Эти двое из бывших…
Сванидзе наморщил высокий, переходящий в лысину лоб:
— Вайнштейн? Она что же, из наших, в смысле, она — еврейка?
Удальцов-Тютюкин-Шпильман пренебрежительно махнул рукой:
— Я, вас ист зи юден?… Муттер фон ихрем руссишен швайне, а отец, да! Истинно наш! И что его заставило грязных ублюдков-полукровок плодить, убей, не понимаю…
«Ишь ты, грязная, говоришь, полукровка?… А сам-то ты кто? Чьих будешь? Уж не гой ли еси, добрый молодец?» Чистокровный ашкенази, сын и внук сухумских раввинов, Николай Иванович полагал иных аидов не совсем уж настоящими аидами, если вы таки меня правильно понимаете.
— Ну, с комсомолочкой мне более или менее понятно… а вот остальные?
Шпильман-Удальцов-Тютюкин презрительно скривил свои полные алые губы, похожие на насосавшихся кровью пиявок:
— Один будет из совсем уже БЫВШИХ людей. Беляк, офицеришка. Пришипился нынче, как мышь под веником. Мы его думали было подмести к «Весне», но… Какие-то там у него странные покровители нашлись, я так и ничего и не понял! А второй и еще того лучше. До Октябрьского переворота он был служитель культа, а прикинулся нынче сельским учителем. Впрочем, он действительно преподавал в своей, как это… а! в церковно-приходской школе. Во всяком случае, они оба будут смотреть Вайнштейн в рот, дабы им не припомнили их старые грехи. Все будет абгемахт! Неожиданностей не будет! Никаких! Натюрлих!
… Но не знал пламенный чекист, никогда не знавший и не понимавший, собственно, русский народ, что в России все неприятные для инородцев неожиданности имеют закономерную, жутко пугающую врагов привычку обязательно случаться…
«Полежу еще только одну маленькую минуточку…» — сонно подумала Натка, утыкаясь своим выдающимся, как у галчонка, носом в тощую подушку. Будильник, вроде бы уже своё отзвонивщий, в ответ на её невысказанную мысль, снова протестующе и злобно вякнул.
А потом стал оглушающе громко тикать… нет, не так. Он стал ТИКАТЬ. Бам-блям, бам-блям. Так, что жестяной тазик, в котором будильник стоял, аж жалобно позвякивал… И это было хорошо.