Страница 16 из 75
— Не соглашусь. — упирался долгогривый упрямец. — Да вот, посудите сами! Отменили карточки и талоны, а хорошо ли сие?
— А разве нет?! Теперь приходи в магазин, и бери себе что хочешь и сколько хочешь…
— Вот! — поднимал вверх кривой, ломанный палец о. Савва. — Тут правильное слово, кто и сколько… Да посуди сама, дочка. Вот я, не пьяница и не картежник, не могу уже год купить ни метра шерстяной ткани! Думаешь, потому что денег нет? Деньги есть, а дети мои голопопые. Отчего сие? Да потому, что честные труженики в очередях просто задыхаются, а преступный мир сплелся с торгующими элементами, и свободно разбазаривают всё, что только попадает в их распоряжение для свободной торговли. Да и не так много в открытую торговлю попадает: снова в Москве очереди за жирами, картофель пропал, совсем нет рыбы. А вот на рынке всё есть! Но по четверной цене. А в очередях стоят всё больше неработающие люди, какие-то кремневые дяди… Ну, понятно, дворники, ранние уборщицы… А за ширпотребом — ломятся приезжие колхозники, которые часто складывают купленное целыми отрезами в свои кованные сундуки как валюту! А как честному совслужащему что-нибудь купить?
— Так что же нам, снова карточки вводить, что ли? Перед капиталистами нам будет стыдно…, — с обидой сказала Наташа.
— Стыд не дым, глаза не выест! — отвечал батюшка. — А только каждый советский человек должен быть уверен, что получит ровно столько, сколько ему нужно, или положено получить на указанный промежуток времени. А то, один набрал на двадцать лет вперед, а у другого нет ничего? Не по Божески это.
— Да вы, батюшка, никак партейный? (так в тексте) — съязвил малость пришедший в себя Бекренев, отталкивая от носа противно и остро пахнущий аммиаком ватный тампон.
Отец Савва радостно улыбнулся Бекреневу малость щербатой улыбкой:
— О! Пришли в себя? Это хорошо, а то мы с Натальей Израилевной уже беспокоиться стали («Она обо мне беспокоилась!»). Вы, голубчик, верно, плохо нынче покушали? И вправду: ведь всю картошку я один, аспид, почитай что и стрескал! (Хотя, как показалось Бекреневу, о. Савва напротив, заботливо подвигал ему на сковороде вилкой самые лакомые кусочки) Дело поправимое! Мы сейчас Вас в столовую отведем… Бесплатную! чудо-то какое, просто праздник души!
И, уже подхватывая Бекренева на своё кривое плечо, пояснил:
— Думаю я, что Господь и был первым на свете коммунистом! Как Он говорил: лехче канат попадет в игольное ушко, чем богатый в Царствие Небесное! Кто не работает, тот да и не ест!
— Канат? Не верблюд? В игольное-то ушко? — удивился Бекренев.
— Именно что канат! Камель, это по-гречески канат. А камел, это верблюд. Вот некоторые и путали…
В большой сводчатой зале, за окнами которой синела московская ночь, было довольно людно. Рассевшись у столиков, наркоматский народ, прихлебывая из сверкающих медными подстаканниками граненых стаканов черный, как дёготь, чай, оживленно что-то обсуждал, походу решая мелочевку дел.
Быстро сориентировавшись, о. Савва метнулся к огромному трехведерному самовару, чьи красные, горящие как жар бока украшала россыпь медалей с двуглавым орлом, и извинившись, ловко подхватил, не мелочась, с покрытого белой камчатой скатертью стола целый алюминиевый поднос, с горкой покрытый ломтями белого хлеба, переложенные кусками сероватой, оглушительно, до наполнившей рот слюны, пахнущей чесночком колбасы…
Другой рукой священник ухватил расписанный синими сказочными гжельскими цветами заварочный чайник. Как при этом он еще присовокупил вазочку с колотым рафинадом, осталось загадкой для него самого… Видно, у него, как у Божьей Матери Троеручницы, специально для сей благой цели отросла еще одна рука.
— Люблю, знаете, повеселиться! — пояснил он ошеломленным его оборотистостью своим товарищам, Наташе и Бекреневу. — Особенно покушать! Бывало, выйдем мы, семинаристы-бурсаки, на рынок, так все торговки сразу свои прилавки грудью закрывают. Потому что бурсаки берут любой товар только на пробу, однако же полной жменей! А тут вдруг такая халява. Не мог сдержать себя, грешен…
Однако же никто о. Савву упрекать не стал. Наоборот, Наташа, набив рот, пробурчала ему что-то благодарственное…
— Вот, помню, раз в Конотопе…, — начал было о. Савва очередную притчу. Но вдруг заметил, что Наташа округлившимися глазами смотрит на соседний столик, где в полном одиночестве задумчиво прихлебывал чаек невысокий человек в круглых металлических очках, одетый в темно-синюю тужурку со странными знаками на петличках: три серебристые звездочки в ряд, на серебристой горизонтальной полоске, с серебристым же уголком.
Уловив, куда она смотрит, сидевший рядом Бекренев как-то окрысился, обнажив, как загнанный волк, кончики острых зубов. Эта форма, как видно, ему была хорошо знакома.
А Наташа встала, точно сомнамбула, сделала несколько нетвердых шагов и робко спросила:
— Скажите, а вас случайно не Антоном Семеновичем зовут?
Одетый в синий френч мужчина согнутым пальцем чуть тронул типично хохляцкие, скобкой, усы:
— Да вроде и так ругают… А в чем, собственно, дело?
Наташа всплеснула руками:
— Товарищ Макаренко! Да я же все ваши книжки читала…
Тот очень удивился, спросил как-то наивно и неуверенно:
— Правда? Ну и как, вам понравилось?
— Очень! Очень-приочень…
Макаренко улыбнулся, только отчего-то как-то грустновато:
— Там слишком много правды рассказано, и я этого боюсь… Как-то страшно мне выворачивать свою душу перед публикой…
— Это другим должно быть страшно! А вы же коммунист. — укоризненно произнесла Наташа.
— Нет, я беспартийный… — пожал плечами писатель. — Все как-то времени, знаете, не хватало записаться!
У Наташи глаза на лоб полезли от изумления. Потом она, морща лобик, осторожно спросила:
— Но, скажите, как вам удалось: у вас ведь в колонии беспризорники, воры, убийцы малолетние, проститутки… Как вам удалось их воспитать?
— Да никакого секрета тут нет! — пожал плечами Макаренко. — Первым делом в своей колонии я сделал то, что теперь делаю по всей Украине: во всех 15 детских колониях мною были ликвидированы заборы, решётки, карцеры, конвоирование и контрольно-пропускные пункты! Мне говорят, бежать будут. А я отвечаю — а вы их кормить не пробовали?
Макаренко малость помолчал, улыбаясь своим мыслям. Заговорил увлеченно и страстно:
— А потом, детей воспитываю не я! Воспитывает хозрасчет! Он лучший педагог! Последние годы коммуна наша жила на полном хозрасчёте. Он окупал расходы не только по школе, на жалованье учителям, на содержание кабинетов и прочие, но и все расходы на содержание ребят. Кроме того коммуна давала несколько миллионов чистой прибыли государству… Да, хозрасчёт замечательный педагог… Он очень хорошо воспитывает… Хозрасчёт гораздо добрее бюджета, во всяком случае, богаче бюджета. Я ведь мог тратить в год по 200 тысяч рублей на летние походы, мог 40 тысяч рублей заплатить за билеты в харьковские театры. Я мог купить для колонии автобус, легковую машину, грузовую машину. Разве обычная школа может позволить себе это купить? Или вот, мы с колонистами решаем: едем 500 человек по Волге на Кавказ. Для этого нужно 200 тысяч рублей. Постановили: в течение месяца работать полчаса лишних, и в результате получаем эти 200 тысяч рублей. И едем! Мы могли одевать наших мальчиков в суконные костюмы, девочек — в шёлковые и шерстяные платья! А потом, демократия. Все вопросы решал совет бригадиров. Как и должно быть в советской стране! У меня все ребята были убежденными хозяевами! А еще…
Макаренко вдруг прервал себя на полуслове, горько повел головой, будто его душил ворот тужурки…
Наташа робко спросила:
— А почему тогда в Наркомпросе вас так…
Макаренко усмехнулся:
— Я от нашего Наркомпроса начинаю приходить в восторг… грозили мне давеча прокурором… Тупые истерички! и ведь добьются-таки, что меня посадят… Так что сейчас держитесь от меня, милая девушка, подальше. Зачумленный я…