Страница 55 из 60
— Совершенно справедливо, — вставил Аркадий Николаевич. — Абсолютно так же рассуждают в Европе.
Ипполиту Каневский не понравился: холоден и скучен. Чураков-младший жил между страхом и надеждой. То он мечтал, что его немедленно призовут к активной деятельности, то хотелось спрятаться, уехать куда-нибудь, взять назад свое в азарте брошенное слово. Но никто к нему не приходил, никто не звал. А вот Билибина он встретил в бильярдной.
Зашли в буфет, выпили по рюмке. Ипполит сообщил, что в этом году обязательно поедет в Томск.
— Завершить образование? Прекрасная идея!
— Не только. — ответил Ипполит загадочно. — Хочется, знаете, броситься в водоворот жизни…
— Очень хорошо, — одобрил ротмистр и неожиданно сказал: — Мы ведь не порвем нашего знакомства с вами?
— Н-нет! — Ипполит насторожился: какая-то новая, настойчивая, даже властная нотка прозвучала в тоне Билибина. Но странно это уже не беспокоило Ипполита. Сам не зная, как это произошло, Ипполит сказал: — Я буду советоваться с вами в затруднительных случаях.
— Весьма разумно.
Ротмистр доложил по начальству, что исподволь готовит серьезного агента. Будет весьма полезен если не в Чите, так в Томске. Не сейчас. Позднее. Много позднее…
В паровозно-механической мастерской шло собрание. Забастовку решили продолжать. Маленький человечек нырял то здесь, то там, уговаривая:
— Братцы, зря вы это! Скоро всем прибавка будет. По высочайшему повелению. Указ уже на столе у государя-императора…
— А ты за тем столом сидел, хвост сучий? — спрашивали Удавихина.
Но человечек не обижался и уже в другом месте нашептывал свои советы.
В стороне, где стояли пожилые, спокойные люди, он сообщил подробнее:
— Большое послабление будет рабочим. Бунтовать только не нужно. Министры супротив были, а государь возьми да скажи им: мы лучше знаем, в чем подданные наши нужду терпят. И подписал. Большие послабления…
— Уйди, тля! — сказал Удавихину Фома Ендаков.
Рабочие расходились уже затемно. В воздухе, еще морозном, витало что-то весеннее, беспокойное, неуловимое, как скользнувшая по лицу паутинка одуванчика.
Кто-то затянул песню, множество голосов подхватило, и, боевая, тревожная, она раскатилась далеко по окраине.
В мастерских никого не осталось. Удавихин побрел прочь, печально размышляя:
«Вот ведь незадача! Сказано было: разъяснять рабочим, что царь — за народ. Даже поощрять в случае, ежели возникнут петиции, обращения на высочайшее имя с жалобами на бедственное положение рабочих, на издевательства администрации. Пожалуйста, пишите, посылайте! Господи! Чего ж еще нужно?! Нет, драки хотят! А все эти смутьяны народ разжигают. Самых смирных мужиков за нутро берут. Бога не боятся, начальство поносят, а у самих-то и квартиры постоянной нет… Ме-сто-жи-тель-ства!»
Удавихин шел по железнодорожным путям, стараясь шагать по шпалам, да ноги были коротки, то и дело оступался, шаркал по балласту. Старался думать о приятном: о молебнах, августейших посещениях, пасхальных визитах. Но, как назло, в ушах звучали все бранные слова, какие только пришлось нынче услышать Удавихину по своему адресу, а в глазах стояла образина Фомки Ендакова, черного мужика безо всякого понятия.
Шпалы будто разъезжались под ногами. Удавихин свернул с полотна и пошел сбоку по утоптанной тропке. В нескольких шагах от него темнел мост. На запасном пути стоял под парами паровоз. «Фоменковская «Овечка»[27], — узнал Удавихин.
Мысли его обратились к Фоменко: «Опасный человек! Раньше, бывало, чуть что — кулаки в дело пускал. А теперь — нет! Теперь мерзкие слова произносит: «социальная революция», «вооруженное восстание»! Боже милостивый! Велико же твое долготерпение! Почему не ниспошлешь на злодеев мор и язву?.. Тимка Загуляев — ну что он такое? Сопля! Вчера без портков ползал, а нынче он «пролетарий», его голой рукой не возьмешь! А загнать их, куда Макар телят не гонял, это нет, не выходит. «За руку, говорят, поймай! Вот тогда пожалуйста!» А как же поймать? Господи, научи, вразуми!»
Удавихин возвел глаза к небу, но и там тоже было нехорошо: черные рваные тучи ползли, размахивая лохмотьями, словно нищие на паперти. И месяц висел серебряной цыганской серьгой.
Удавихин засеменил быстрее, боясь глядеть по сторонам: в такую ночь мало ли чего может привидеться! И вдруг услышал, как осыпается под чьими-то тяжелыми ногами щебенка: взбирается кто-то на насыпь. Кому бы это? Рабочий по путям пойдет, обыватель — по дороге!
«Батюшки-светы! Спрятаться-то некуда!» Удавихин заметался, как мышь на пожаре. Э, да что там! Запахнул пальтишко и залег прямо на насыпи. И вовремя. На паровозе открыли топку, и, освещенная ее пламенем, показалась фигура. Росту великанского, волосья черные в кольцах, бесовские, не по-людски сверкают глаза — Фоменко!
А тот, кто по насыпи подымается, уже близко… Слышно, как песок — ш-ш — осыпается и камешки — тук-тук — катятся… И Фоменко тоже услышал — и теперь уж ясно: ждет.
Удавихин трясся мелкой дрожью. Хоть бы икота не напала. «Господи, пронеси!» Над насыпью показалась фуражка с молоточками, потом чем-то знакомое лицо без бороды с тонкими усиками. Свет от паровоза падал на него, а кто таков — не припоминалось…
— Ты? Наконец-то! Отправляться пора! До рассвета будем в Карымской. — Фоменко протянул руку, но незнакомец козлом вспрыгнул на паровоз.
Так и стояли оба в ярком свете топки, будто среди пламени геенны огненной. Гость чуток пониже Фоменко, а стать та же. И вдруг он засмеялся… Смех был тихий, но Удавихина проняло до костей: узнал он, по смеху узнал! Даром, что тот молоточки нацепил. Узнал, узнал Удавихин! Повезло Удавихину! Твоя взяла, Удавихин! Особые наградные тебе, Удавихин!
Он не утерпел, рванулся бежать. К станции. К жандарму. В запале не заметил даже, что Фоменко спрыгнул с паровоза. Шел навстречу Удавихину. А в руке гаечный ключ. Да что ключ! Такой кулаком быка убьет. Удавихин метнулся вправо, и Фоменко вправо; влево — и тот за ним. Все ближе, все ближе… Удавихин повернулся, побежал в обратную сторону, к мосту, а сзади топал огромный Фоменко, и чудилось: не один — десять, двадцать, множество таких же Фоменко гонится за Удавихиным. Вот-вот схватят, сомнут, разорвут в клочья…
Удавихин тонко завизжал: «Братцы, спасите!» Но голос сорвался, спасения не было! Он бросился в сторону и увидел совсем близко, прямо перед собой, два желтых глаза… Они быстро приближались. «У-у!» — угрожающе ревел паровоз. Товарные вагоны отстукивали по мосту: «Так его, так его, так его!» Удавихин задохнулся от бега, хотел прочесть «отче наш», да не божественные, срамные слова, давеча слышанные, лезли на ум. Он в ужасе закрыл глаза и бросился наземь.
Его толкнуло, подбросило. Он дико закричал, но в реве, лязге и грохоте уже не услышал своего крика.
Великолепный мир пышных богослужений, высочайших выездов и особых наградных, пасхальный поросенок с корешком хрена в зубах, — все в одно мгновение пронеслось в голове Удавихина, вспыхнуло невероятно ярким, ослепительным светом и навсегда померкло.
В начале августа 1903 года Миней возвращался в Читу из Иркутска с первой конференции сибирских социал-демократов. Миней вел дорожные разговоры, улыбался девушкам и нетерпеливо поглядывал в окно, подсчитывая, сколько верст осталось до Читы.
В городе ему уже нельзя было появляться. Летом не нахлобучишь малахай, не подымешь воротник так, чтобы один нос торчал наружу. К тому же весьма некстати он встретился в Иркутске на вокзале с Мизей Городецким. И хотя Миней отрастил модные «в стрелку» усы и носил инженерскую фуражку с молоточками, а привычную черную косоворотку сменил на китель. Мизя тотчас узнал его. Обрадовался, словно расстались они бог весть какими друзьями.
— Ты что, Миней, на железной дороге служишь? Здесь? В Иркутске? — Мизя сиял, как замки его новенького чемодана.
— В Верхнеудинске.
— Да ну? Рад за тебя. А я, брат, приехал сюда к родственникам, проститься — в Америку уезжаю.
27
Паровоз серии «ОВ», позже маневровый.