Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 176 из 193

— Это невозможно! — сказал Нуньес. — Тон у тебя — скромный и благоразумный, и вовсе нет у тебя тех чванливых и наглых повадок, которые обычно придает людям благополучие.

— Неудачи, — отвечал я, — очистили мою душу, и в школе превратностей я научился пользоваться богатством, не становясь его рабом.

— Скажи же мне, — прервал меня Фабрисио, оживленно приподнявшись со своего ложа, — какова твоя должность? Чем ты сейчас занимаешься? Не служишь ли ты управителем у разорившегося вельможи или у состоятельной вдовишки?

— Я занимаю еще лучшее место, — ответил я. — Но уволь меня, пожалуйста, покамест от дальнейших объяснений; в другой раз я удовлетворю твое любопытство. Теперь же ограничусь сообщением, что могу оказать тебе услугу или, вернее, обеспечить тебе безбедное существование до конца твоих дней, если только ты обещаешь, что больше не будешь составлять никаких «умотворений» ни в стихах, ни в прозе. Чувствуешь ли ты себя в силах принести мне такую жертву?

— Я уже принес эту жертву небу во время смертельной болезни, от которой, как ты видишь, я только что оправился. Некий монах-доминиканец убедил меня отречься от поэзии, как от развлечения хотя и не греховного, но все же совращающего с пути премудрости.

— Поздравляю тебя с этим, дорогой Нуньес, — отвечал я. — Ты отлично поступил, но берегись, как бы снова не впасть в грех.

— Вот уж чего я ничуть не боюсь, — возразил он. — Я принял твердое решение расстаться с музами, и, когда ты вошел в палату, я как раз сочинял стихи, в которых прощался с ними навеки.

— Сеньор Фабрисио, — сказал я тогда, покачав головой, — не знаю, можем ли мы с отцом-доминиканцем полагаться на ваше отречение: вы представляетесь мне по уши влюбленным в этих ученых девственниц.

— Нет, нет, — возразил он мне, — я порвал все узы, связывавшие меня с ними. Более того: я проникся отвращением к публике. Она не стоит того, чтобы писатели посвящали ей свои труды; я был бы в отчаянии, если бы написал произведение, которое бы ей понравилось. Не подумай, — продолжал он, — что обида внушает мне эти слова; я говорю совершенно хладнокровно. Я равно презираю и рукоплескания публики, и ее свистки. Никогда не знаешь, кто у нее в милости, кто в немилости. Это — капризница, которая нынче думает так, а завтра иначе. Как безумны драматурги, гордящиеся успехом своих пьес! Как бы эти пьесы ни нашумели при появлении, им редко удается упрочить свой успех после напечатания. Попробуй возобновить их через двадцать лет, и большинство из них будет принято весьма холодно. Новое поколение обвиняет предыдущее в дурном вкусе; а его суждения, в свою очередь, опровергаются последующим поколением. Я всегда это замечал и заключаю из этого, что авторы, которым сейчас рукоплещут, должны готовиться быть освистанными впоследствии. То же ждет романы и прочие занимательные книги, выпускаемые в свет. Пользуясь вначале всеобщей хвалой, они затем постепенно скатываются в бездну презрения. Итак, слава, получаемая нами от литературного успеха, есть не что иное, как чистейшая химера, иллюзия ума, минутная вспышка, чей дым немедленно рассеивается в воздухе.

Хотя я ясно понимал, что поэт обеих Астурий говорит так лишь от дурного настроения, однако сделал вид, будто не догадываюсь об этом.

— Мне чрезвычайно отрадно, — сказал я ему, — что тебе опротивели изящные искусства и что ты в корне излечился от мании писательства. Можешь рассчитывать на то, что я вскоре выхлопочу тебе должность, на которой ты сумеешь разбогатеть без излишней затраты умственных сил.

— Тем лучше! — воскликнул он. — Ум мне осточертел, и в настоящее время я смотрю на него, как на самый пагубный дар, который небо может дать человеку.





— Я хотел бы, дорогой мой Фабрисио, — отвечал я ему, чтобы ты навсегда остался при нынешнем своем мнении. Если ты пребудешь тверд в своем желании расстаться с поэзией, то, повторяю, я скоро доставлю тебе честную и прибыльную должность; но прежде чем окажу тебе эту услугу, — добавил я, вручая ему кошелек с шестью десятками пистолей, — прошу тебя принять этот небольшой знак приязни.

— О, великодушный друг! — воскликнул сын цирюльника в порыве радости и благодарности, — как мне благословлять небо, приведшее тебя в эту больницу, откуда я сегодня же выйду при твоем содействии!

И в самом деле, он велел перенести себя в меблированную комнату. Но прежде чем расстаться с ним, я указал ему свое жилище и просил посетить меня, как только здоровье его поправится. Он проявил крайнее удивление, узнав, что я квартирую у графа Оливареса.

— О, счастливейший Жиль Блас, чье призвание быть любимцем министров! — сказал он мне. — Я радуюсь твоей удаче, раз ты даешь ей такое хорошее применение.

ГЛАВА VIII

Граф Оливарес (коего я отныне буду именовать графом-герцогом, так как в это время королю благоугодно было почтить его этим титулом) обладал слабостью, которую я обнаружил не без пользы для себя: а именно он хотел быть любимым. Как только он замечал, что кто-нибудь привязывается к нему из сердечной склонности, то начинал дружественно относиться к этому человеку. Я не вздумал пренебречь этим своим открытием: не довольствуясь добросовестным исполнением его приказаний, я повиновался им с такими знаками преданности, которые приводили его в восхищение. Я во всем изучал его вкусы, чтобы сообразоваться с ними, и, по мере сил, предупреждал его желания.

Благодаря такому образу действия, почти всегда приводящему к цели, я постепенно сделался любимцем своего господина, который, со своей стороны, завоевал мое сердце, оказывая мне всякие знаки расположения, ибо я страдал тою же слабостью, что и он. Я настолько повысился в его мнении, что, наконец, стал пользоваться его доверием наравне с сеньором Карнеро, его первым секретарем.

Карнеро в свое время добился расположения его светлости тем же способом, как и я, и достиг такого успеха, что министр делился с ним кабинетскими тайнами. И вот мы двое, секретарь и я, оказались поверенными его тайн, с той только разницей, что он беседовал с Карнеро о делах государственных, а со мною — о своих частных интересах. Этим создавались, так сказать, два отдельных департамента, которыми мы оба были равно, удовлетворены. Мы уживались друг с другом без зависти, но и без дружбы. Я имел основание быть довольным своим местом, так как оно, давая мне возможность постоянно находиться при графе-герцоге, позволяло заглядывать в самую глубину его души, которую, несмотря на природное притворство, он перестал от меня скрывать, когда у него окончательно рассеялись сомнения в чистосердечии моей привязанности.

— Сантильяна, — сказал он мне однажды, — ты видел, что герцог Лерма пользовался властью, напоминавшей не столько влияние министра-фаворита, сколько могущество самодержавного монарха. И, тем не менее, я еще счастливее, чем был он на самой вершине своего благополучия. У него было два грозных противника в лице его собственного сына, герцога Уседского, и духовника Филиппа III, в то время как я не вижу среди приближенных короля никого, кто пользовался бы достаточным влиянием, чтобы мне повредить, ни даже такого, которого я подозревал бы в злой воле по отношению ко мне.

— Правда, — продолжал он, — при своем приходе к власти я сильно заботился о том, чтобы допускать в ближайшее окружение государя только лиц, связанных со мною родством или дружбой. Я отделался, при помощи раздачи вице-королевств и посольских должностей, от всех вельмож, которые в силу своих личных заслуг могли лишить меня известной доли монаршей милости, каковою я желаю владеть безраздельно: таким образом, я в настоящий момент могу утверждать, что ни один сановник не оспаривает у меня влияния. Ты видишь, Жиль Блас, — добавил он, — что я раскрываю перед тобой свое сердце. Так как у меня есть основание думать, что ты мне всецело предан, то я и избрал тебя своим доверенным. Ты обладаешь умом; я считаю тебя благоразумным, осторожным, неболтливым; одним словом, ты кажешься мне способным хорошо справиться с самыми разнородными поручениями.