Страница 4 из 53
— Ты чё, ёлки–морковки, тут расселся? Это наше место.
Если рассуждать здраво, надо было тихо, мирно уйти. Но Мишка подумал, что если сейчас струсит, то его совесть с этим не справится. Он не уснёт ночью от стыда. А побитый — уснёт.
— Места до фига. — Мишка сделал приглашающий жест.
— Не понял, ты на кого ручонками машешь? А ну, слазь!
Когда мама среди прочих любителей китайского языка вышла на крыльцо, драка уже шла вовсю. Численное преимущество было использовано противником слабо — второй нападавший был настолько пьян, что его сил хватало лишь на то, чтобы подниматься и тут же падать на скользком крыльце. Курсанты драки не замечали, пристально смотрели под ноги, чтобы не поскользнуться. Одна лишь мама, увидев, что бьют её мальчика, с криком «Тора–тора–тора!» разбежалась, разогналась на накатанном льду, и сбила обидчика с ног. Второй благополучно сбивался с них самостоятельно. Пока первый задира елозил на четвереньках, мама ловкой подачей отфутболила его упавшую шапку в близлежащие кусты, дёрнула Мишку за руку, и они побежали прочь.
Около самого дома Мишка спросил:
— Мама, а что ты орала–то? «Тора–тора–тора»? Имеется в виду Пятикнижие?
— Дед тебя прямо замучил своим Пятикнижием! Пятикнижие — это один раз Тора. А три раза — позывные японских лётчиков. Я же летела к тебе на выручку!
— Да уж, это было грозное зрелище!
Они расхохотались.
— Папе ничего не говорим, а то он тебя вообще из дому не выпустит, — предостерёг Мишка.
Дома было как обычно. Папа еще не вернулся из больницы, а Бабарива и Дедамоня привычно ругались на кухне. Родители Мишки почти не ссорились. Честь своих детей в семейных баталиях отстаивали Бабарива и Дедамоня — мамина мама и папин папа. Абсолютные противоположности, они никогда не позволяли погаснуть костру своего конфликта. Он имел множество слоёв и ипостасей, от отношения к советской власти до борьбы полов. Дедамоня презирал власть во всех её проявлениях, слушал «вражеские голоса» вместе с сыном, старался привить внуку еврейское самосознание и постоянно призывал к отъезду в Израиль. Бабарива считала социализм самым приемлемым для жизни строем, обожала журнал «Работница» и певца Кобзона. Против Израиля она выступала категорически. Дедамоня применял в своей локальной национальной борьбе запрещённые приёмы. Однажды, например, пририсовал к напечатанному в «Работнице» портрету Кобзона ермолку, бороду и пейсы. Бабарива сожгла крамольный портрет на даче, в алюминиевом тазике для мытья ног. Кобзон на портрете корчился и подмигивал. Плавилась его чернильная борода. Бабарива чувствовала себя инквизитором и плакала.
В часы примирений, каковые случались в их сложных политических отношениях, они ссорились по мелочам, обсуждая, на кого больше похож Мишка: на маму или на папу. Когда смысл беседы не должен был дойти до Мишки, известное дело, переходили на идиш. Но Мишка, как все еврейские дети, всё равно их понимал.
Эту странную особенность — понимать незнакомые языки — Мишка унаследовал от Бабаривы. Бывало, папа поймает заграничную музыку, прильнет ухом к «Спидоле». Там поют, например: «Your kisses are so sweet». Бабарива велит зятю: «Не слушай ты это непотребство!». «Почему непотребство? Вы хоть слово поняли?» — возмущается тот. «Чего не понять–то? Что–то про засосы!» — парирует теща и оказывается права.
Самые шумные баталии разгорались по поводу отъезда в Израиль. Дедамоня и папа хотели ехать, Бабарива и мама — не хотели. Мишка слышал эти разговоры регулярно, сколько себя помнил. Его мнения по поводу отъезда никто не спрашивал. Да он и не думал, что эти споры о чем–то реальном. Поспорив, все неизменно возвращались к своим обычным занятиям.
Обьединяли старших членов семьи лишь очереди. Пока Бабарива рыскала по магазинам, дед почитывал книги, лёжа на диване. Но стоило ей занять очередь за чем–нибудь стоящим и позвонить из ближайшего автомата домой, как он мгновенно срывался в указанном направлении, чтобы в четыре руки набрать побольше добычи.
Сегодня спорили как раз по поводу добычи — какую часть кур оставить на октябрьские праздники, а какую — съесть немедленно. Этот спор тоже носил политическую окраску, ибо Дедамоня не понимал, почему годовщину кровавой бойни нужно праздновать.
Оставив маму разбираться с Бабаривой, Дедамоней и курами, Мишка принял душ и забрался в постель.
Любовь
Он выключил свет и принялся вспоминать лицо Таисии — неуловимое лицо женщины, которая каждый вечер проживает новую жизнь. Дедамоня говорил ему, что на иврите слово «лицо», как и слово «вода» — множественного числа. Потому что лицо — субстанция живая и изменчивая. Как холод останавливает воду, превращая её в лёд, так смерти подвластно остановить лицо человека, и лишь со смертью оно перестаёт множиться бесконечными минами и гримасами жизни.
Хотелось узнать — а какова же Тая сама по себе, без грима, без роли, даже без той роли насмешливой актрисы, которую она разыгрывала сегодня? Как она сама, а не героини, смеётся, плачет, сердится, нежничает? Вдруг ему стало жарко. Он откинул одеяло, сел на постели и прошептал: «Тая. Тая. Тая».
Три вещи он считал атрибутами взрослого мужчины — автомобиль, бороду и любовь. Автомобиля не было даже у отца. Борода пока посылала Мишке лишь своих тонких одиночных гонцов, мол, жди, скоро буду. А любовь — настоящая мужская любовь к женщине, оказывается, не дожидаясь бороды и водительских прав, уже жила в нём. Не принимая в расчёт очевидной безответности этого чувства, он принялся мечтать о Тае. О том, что они будут видеться три раза в неделю на репетициях. О том, что он сможет провожать её до дому, если того потребуют обстоятельства. О том, что будет ходить на все её спектакли, и она поймёт, что с ним творится.
Мишка вскочил с постели. Он подошёл к окну, раздвинул шторы, уселся на подоконник. Напротив мигала нежной неоновой листвой вывеска продуктового отдела магазина «Берёзка». В витрине поблескивали антрацитом банки солёных афганских маслин, которыми почему–то наполнились все магазины города. Наверное, это были военные трофеи. Слева от «Берёзки», угрожая торчащими пиками, стояла на страже военных тайн кованая решётка ограды штаба военного округа. За оградой сквозь хвою елей и голые ветви берёз светились недреманные окна. Двое солдатиков подметали тротуар перед штабом лысеющими мётлами. Дальше, на соседней улице, сияли накопленным за день светом церковные купола и бился в конвульсиях красный флаг на здании горсовета. Ветра на улице не было, флаг оживляли вентилятором. Над штабом, над валютным магазином, над метельщиками в кирзе, над коваными пиками, над семью золотыми чалмами собора, над очумевшим флагом глядело сонными звёздами усталое предзимнее небо. Где–то за тремя трамвайными линиями, под этим небом, жила Тая!
Мишка ни за что бы не поверил, если бы ему сказали, что Тая, сидя в королевской опочивальне своего бревенчатого «Таиланда», пишет в записной книжке:
Зеленоглазый, зеленоглазый Фрид! Такой мой–мой во всех отроческих проявлениях. Ещё он, он ещё несовершенно… За него могут и посадить.
С Лазарским муторно в последнее время. Хочется чувств, детей и денег, а ничего этого нет, и животной привычки тоже. Роль заботливой тайской принцессы себя исчерпала.
Любовь должна начинаться и заканчиваться взглядом, ночной мыслью, воспоминанием. Никто никому не должен принадлежать — это так просто. И тогда не будет состава преступления.
Кастрация черного кота
Прошёл месяц. Граждане протопали к трибунам по привычному ноябрьско–майскому маршруту, проветривая вынутые из летнего нафталина шубы, съели запасённое на ноябрьские и принялись запасаться на новогодние.
Лазарский, в качестве прощального подарка, добился для Таи установки домашнего телефона.