Страница 81 из 85
А поскольку он-таки туда попал, то церемония «встречи», отработанная годами, тоже была изменена. Обычно у самых ворот вновь прибывших встречало эсэсовское «приветствие» в виде ледяной воды из нескольких шлангов, града камней или экскрементов. «Сухим» из такой «воды», естественно, не выходил никто. Эту колонну пропустили, не «поздоровавшись».
Затем следовали стрижка наголо, душ с дезинфекцией, для новоприбывших анкетирование. Стрижку и анкетирование отложили; в душ разрешили идти желающим. Всю колонну разделили на две и развели по баракам. Это было наивысшей «гуманностью»: люди просто рухнули на нары, а часть — на пол. Этих поднимали пинками.
Наконец, дали напиться. Охранники внесли в барак ведра и поставили все в одну кучу. Люди, собрав последние силы, ринулись к воде. Началась свалка. Охранники стояли у стены и смеялись. Кто-то крикнул: «Товарищи, спокойно! Все встанем в очередь! Спокойнее! В очередь!» Стало тише. Лей не видел того, что происходило. Он просто лежал, закрыв глаза. Близость воды вызывала у него нарастающее озверение, от которого сводило живот. Продлись это состояние еще немного, и он мог бы утратить контроль над собой… Кто-то его потрогал за плечо: «Хотите пить? Возьмите». Ему что-то протянули. Он взял обеими руками и сделал четыре глотка.
— Жена мне положила мыльницу, вот половинка только и осталась, — произнес тот, кто дал ему воды.
Половинку от мыльницы тут же забрали. Заключенные наливали воду в то, что при них еще оставалось, и делились с теми, кто не мог встать.
«26 августа, 1939 года.
Дорогой друг, я уверен, что настоящий поворот произошел отнюдь не в это лето и даже не в 33-м году, когда этот человек получил власть. Жуткие формы современного ведения войны сделают благоразумный мир невозможным — нужно было предотвратить ее начало. И сейчас еще не поздно: кое-какие изменения в Польском Коридоре через Восточную Пруссию и долговременное соглашение между Германией и Польшей, базирующееся на значительных территориальных изменениях в сочетании с популяционными изменениями греко-турецкого типа, оттянули бы сроки этой бойни, которая обещает стать чудовищной. „Отсрочка“ могла бы быть использована только для одного: физического устранения Г. Ты прямо спрашиваешь, есть ли в Германии реальные силы, способные взять это на себя. Отвечаю с уверенностью: есть, безусловно. Как безусловно и то, что „отсрочка“ после совершения задуманного будет использована этими силами лишь для „перестройки рядов“ и лучшей организации вторжения. Те же, кто не хочет войны и не начнет ее ни при каких обстоятельствах, тому благоприятствующих, никогда не пойдут на прямое насилие в отношении даже такого человека. В том-то и парадокс. Тот самый нравственный тупик, из которого я вижу для себя только один далекий и туманный выход: внутреннее сопротивленье, протест в любой из ненасильственных форм.
Прости за краткость ответа, но этого требуют условия доставки. Мне сейчас тяжело, как никогда. Крепко тебя обнимаю. Надежда умирает последней.
Всегда твой А».
Это письмо от 26 августа 1939 года было передано Дугласу Клайдсдейлу (будущему герцогу Гамильтону) через Гейнца Хаусхофера от Альбрехта Хаусхофера.
Клайдсдейл показал письмо Черчиллю. Сэр Уинстон увидел в нем не только попытку достичь нового «Мюнхенского» урегулирования по Данцигу, Польскому Коридору и немецким поселенцам в Польше, но и те реальные силы зреющей оппозиции, на которые в будущем следует серьезно опереться.
Черчилля особенно интересовала фигура Рудольфа Гесса, считавшегося в Британии самым близким и преданным Гитлеру человеком. Однако уже сам факт многолетней дружбы Гесса с таким человеком, как Альбрехт Хаусхофер, а также и некоторые сведения о личности Гесса, доходящие до будущего премьер-министра через братьев Хаусхоферов, давали ему пищу для серьезных размышлений и некоторых рискованных расчетов.
О том, что наступила ночь, приходилось судить лишь по почерневшим щелям в стенах барака. Лай собак, крики охраны, шарящие лучи фонарей, выискивающих лица спящих людей, наполняли ночь мучительным ожиданием и нестерпимым напряжением нервов. Внезапно всех подняли криками «на выход» и ударами длинных плетей и вытолкали под хлещущий дождь. Продержали минут пятнадцать и плетьми, как скотину, загнали обратно. Это была обычная процедура, называлась: «ночное умывание».
Кто-то пытался выжать одежду, но охранники выстрелами положили всех на нары: двигаться запрещалось.
Сирена… Подъем… Куда-то погнали по похожей на болотную трясину жиже. Приказ «построиться»… Малый аппельплац для двух бараков… Перекличка по номерам…
И «малый аппельплац», и построение еще не пронумерованных, и прочее — все это были нарушения, за которыми комендант Заксенхаузена Хесс должен был внимательно следить, пока здесь находился Лей.
Опять долго гнали по разбитой и затопленной колее… Воды и грязи под ногами становилось все больше, ноги начали увязать по щиколотку. Одного из упавших свои, идущие рядом, не успели поднять; охранник наступил ему на затылок и вдавил лицом в жижу.
Загнали в настоящее болото, с большими замшелыми камнями, которые, как айсберги, основную свою массу укрывали под водой. Эти камни нужно было вытаскивать из болотной топи и складывать в кучи на твердой земле.
Лей временами переставал понимать, что с ним происходит, терял ощущение себя и окружающего, будто проваливался в бездну. Он был крепким и здоровым от природы, мог подолгу не есть, не спать сутками, выдерживал огромные нагрузки. Однако такой усталости и отупения он еще не испытывал никогда.
В обычной жизни всегда было, чем поддержать себя: сигареты, коньяк, кофе, массаж на скорую руку, чистая рубашка, да и просто человеческие лица и голоса вокруг. А здесь не было ничего. Человека как будто вырвали из его времени и швырнули даже не в неолит, а в какой-то… мезозой, в котором жить ему было еще не положено. Самым страшным была не усталость физическая, а усталость внутри — равнодушие ко всему, а главное покорность. Тебя гонят — ты идешь; приказывают тянуть камень из вонючей трясины — нагибаешься и тащишь камень… и перестаешь видеть себя со стороны. Конечно, это были пока лишь провалы в бессознательное; через какое-то время, словно вынырнув, Лей вспоминал, где он и что делает. Но «провалы» начали случаться у него с путающей частотой. «Физиология берет свое, — говорил он себе. — Еще несколько таких суток, и сознание как в топь болотную опустится». Поразительно было и то, что расслабленность воли приносила ему даже облегчение. Он совершенно ясно это почувствовал: куда проще было нагнуться и, обдирая в кровь руки взяться за валун, чем обернуться и двинуть охранника по оскаленным зубам. Какое-то время назад ему этого еще хотелось, но теперь и этого желания не осталось.
Сколько они таскали валуны и как добрались обратно до лагеря, он почти не помнил. Снова выстроили на аппельплаце, ударами поднимали тех, кто оседал от бессмысленного выстаивания под непрекращающимся дождем.
В бараке впервые за двое суток дали поесть. Пища была горячей, в чистой посуде, и состояла из вареного гороха с большими кусками хорошего мяса и свежего хлеба. Так накормили, естественно, только этот барак; остальным дали залитый кипятком горох в грязных котлах и сухие корки.
Сразу после еды в бараках включили радио. Послышалась музыка, приятная, радостная. Ночной вой сирены и крики терзаемых собаками людей так не ударяли по нервам, как это напоминание о прошлом, о человеческой жизни, о родных… Каждый вспоминал свое, но все сидели с одинаковым выражением, со слезами на глазах; кто-то пытался заткнуть уши. Охрана на некоторое время ушла. Вдруг из одного угла барака послышалась песня — простая, рабочая. Такие песни часто пели еще в 33-м году, на последних демонстрациях Красного Фронта. От нее легче вздохнулось всем.
«Молодцы парни», — с невольным уважением подумал Лей.
Вообще-то «эксперимент» следовало заканчивать. Пора было, как говорится, «и честь знать». По всему его утомленному телу сладкой истомой прошла эта мысль: просто встать и уйти из этого ада. Лечь в горячую ванну, потом в мягкую чистую постель, отоспаться… По-видимому, он задремал, когда сирена на аппельплац точно разрезала мозг на две половины.