Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 71 из 98

К весне 1945 года в Киеве уцелело лишь двести пятьдесят тысяч человек, сейчас здесь свыше двух миллионов жителей. Замучены, расстреляны, угнаны, убиты в боях за Украину миллионы людей; нет дома, нет семьи, где бы не оплакивали своих погибших.

Но это я знал и раньше, еще до того, как мне сказала переводчица. Она узнала об этом в школе, я — здесь, тогда. Вот почему мне хочется пройти по тем же улицам, что и они: тот крестьянин с татарским лицом, или тот калека на костылях, или вот этот рабочий в кепке, похожей на ленинскую, который, засунув руки в карманы, курит свою папироску в ожидании трамвая. Мне хочется посидеть на скамейке рядом с тем старым евреем, который греется на солнышке, глядя на играющих детей, — неизвестно, каким чудом он уцелел. Нет, мы вели себя здесь иначе, чем немцы, и потом, когда каждый смог выбирать, я выбрал вас. Поэтому я говорю со спокойной совестью: «Я — итальянский». И вы улыбаетесь в ответ: «Итальянский — хорошо!»

Сегодня сюда из своей деревни под Киевом мог бы приехать и Василий — русский партизан, сражавшийся у нас в горах, которого там до сих пор вспоминают с любовью. Я впервые увидел его в тот день, когда мы спускались в ущелье Вальсуганы за телом Чернявого. А Кременчуг? Он был высокий и плотный и в «голодном бараке» вспоминал хлеб своей Украины, пшеничные поля и подсолнухи. Он работал машинистом, его и прозвали так потому, что он водил поезда на линии Кременчуг — Киев. Вернулся ли он, водит ли и теперь поезда по родным степям? Ест ли свой душистый хлеб? Почти всегда он был весел, но случалось, тосковал и плакал как ребенок.

На следующий день мы едем в Харьков: из этого города я надеюсь попасть на Дон. Здесь, в Харькове, был большой итальянский госпиталь, где умерло много наших товарищей. В том числе наш капитан, раненный в Николаевке 26 января. А в окрестностях Белгорода, километрах в восьмидесяти отсюда, мы вышли из окружения в феврале сорок третьего.

В поезде мы знакомимся с украинкой. В сорок втором году ее угнали в Германию. В сорок четвертом она попала в Италию, во Фриули, была там рабочей на железной дороге, потом ее освободили американцы, и из Италии она перекочевала в Америку, к родственникам. Сейчас она приехала в Россию туристкой, но общество потребления не смогло ее переделать — она осталась милой крестьянской бабушкой. Она собирается провести здесь месяца два и вместе с внучкой объехать всех знакомых. В Харькове мы попадаем в одну гостиницу.

Здесь меня тоже встречают на вокзале, а потом, в гостинице, директор Интуриста интересуется, правда ли я хочу побывать в тех местах, где воевали итальянцы. Он предупреждает, что расстояния большие, дороги неважные, и наконец спрашивает, готов ли я оплатить валютой, в долларах или в лирах, все расходы — шофера, машину, переводчицу. Он настойчиво допытывается, почему через столько лет меня потянуло в такую глушь, не преследую ли я спекулятивные цели и не стоят ли за мной политические организации, пресса или телевидение. Я говорю, что готов оплатить все расходы в лирах, и успокаиваю его: за мной никто не стоит, и единственная цель моего приезда — поклониться моим погибшим товарищам, навсегда оставшимся лежать в этих степях, и поблагодарить жителей тех деревень.

И тогда на его лице появляется сдержанная улыбка.

— В таком случае мы согласны, — говорит он.

И по «Атласу автомобильных дорог СССР», который прислал мне домой один миланский приятель, мы намечаем маршрут на завтра (он с интересом рассматривает атлас, изданный в Москве, здесь о таком и не слышали).

Из Харькова выезжаем на рассвете, потому что путь предстоит долгий. Примерно сто пятьдесят километров по асфальтированному шоссе, потом проселочная дорога до Валуек, дальше на северо–восток до Никитовки и Арнаутова, оттуда — в Николаевку, повторяя путь нашего отступления, и оттуда уже, через Шебекино и Белгород, снова в Харьков.

К счастью, небо чистое и не холодно: всего несколько градусов ниже нуля. Нашего шофера зовут Юрий, а сопровождающую, которая говорит по–французски, Лариса. «Волга» мчится по шоссе на хорошей скорости, обгоняя грузовики, везущие колхозников на работу, тракторы, мотоциклы с колясками. Километров через пятьдесят мы проезжаем большое водохранилище, и Лариса с гордостью объясняет нам, что эта вода служит для металлургической промышленности Харькова; ее откачивают насосами, используют, очищают и снова сливают сюда.

Вскоре начинается малонаселенная часть Украины; деревни отстоят одна от другой на десятки километров, время от времени среди просторов черной жирной земли возникают белесые, изрезанные складками холмы, почти все избы крыты соломой, дороги грунтовые, как и тогда, и по сторонам, в тех местах, где летом молотили хлеб, сложены длинные скирды соломы.

Вот на таких же скирдах мы часто ночами спасались от холода и непогоды. Случалось, солома вспыхивала по вине тех, кто располагался внизу, и верхние сгорали. Тихо говорю об этом жене, но Лариса тоже что–то поняла и просит меня повторить. Я пытаюсь объяснить ей наполовину по–русски, наполовину по–французски, и шофер, который внимательно прислушивается к моим словам, говорит вдруг:

— Зимой сорок третьего я тоже воевал в этих местах, между Воронежем и Валуйками. На нашем участке фронта были венгры, а потом я и итальянцев видел. Я всю войну прошел до конца, до Берлина.

Он моего возраста, один из немногих русских этого набора, кто уцелел. Он и сам говорит:

— Наших ребят никого не осталось, все погибли.



Дорога становится хуже, на дне балок такие рытвины, что ударяешься головой о крышу машины, но Юрий — замечательный шофер, он ведет свою «Волгу», как будто это танк. У Ларисы уже не такое веселое лицо, как при отъезде: видимо, даже ей, привыкшей возить по харьковским заводам иностранных специалистов, эта Россия незнакома.

Когда мы проезжаем какую–то деревню, моя жена с любопытством разглядывает избы и говорит:

— Посмотришь на женщин — они одеты неказисто, а во дворах, я видела, развешано белье ничуть не хуже нашего.

Полдень, а мы все едем и едем без остановок; сверившись с картой и взглянув на спидометр, я говорю, что Украина, должно быть, уже позади, и мы в РСФСР.

— Правильно, — подтверждает Юрий.

А Лариса добавляет, смеясь:

— Из Малой России — в Великую!

Наконец нам попадается указатель: до Валуек сорок три километра. Мы приезжаем туда после часу дня, и, выйдя из машины, я чувствую, что вот теперь, именно теперь я вместе с ними. Я хочу сказать, с альпийцами. Иду от машины по какой–то улице. Еще немного, и я начну звать их по именам.

Здесь, среди этих домов, на этих улицах, в этих садах, между 26 и 28 января 1943 года закончили свое существование остатки дивизий «Джулия» и «Кунэенсе». Взрослые и дети глядят на меня с любопытством: «Что это за иностранец бродит по деревне?»

Жена зовет меня, Лариса и Юрий тоже машут, чтобы я возвращался.

В столовой местного Совета нас уже ждут с обедом. Но я все хожу в одиночестве вокруг бело–голубой церкви, где собрались старые крестьянки — быть может, из окрестных деревень. Они тихо поют: я слышу тонкие голоса и перекрывающий их баритон священника. Сколько наших раненых, сколько убитых альпийцев лежало в этой церкви и вокруг нее! Сияющее небо, медово–золотистые кроны берез над лугом, отзвук колоколов под бело–голубыми сводами, негромкое пение, игра теней, которые солнце, пронизывая листву, кладет на лица старух у стены, кротко глядящих на меня, — все это заставляет забыть на какое–то время другие видения, с неумолимой настойчивостью встающие в памяти. Взволнованно оглядываюсь по сторонам, всеми порами впитываю настоящее, чтобы заглушить прошлое.

Я так и стоял бы там, если бы за мной не пришли жена и Юрий: стол уже накрыт, солянка стынет.

Мы еще обедаем, когда входит человек в очках и говорит:

— Секретарь Городского совета ждет вас у себя. Как пообедаете, я вас провожу.

Старое здание напоминает мне начальную школу моего детства: толстые каменные стены, деревянные полы, двери, выкрашенные темно–коричневой масляной краской, беленые стены, запах хлорки и тишина. Да, конечно, они были здесь; я настолько реально ощущаю их присутствие, что обшариваю глазами каждый угол, и в гулкой пустоте помещений мне слышится пьемонтская и фриульская речь. В молчании поднимаемся на второй этаж; по коридору, ожидая кого–то, расхаживает артиллерийский офицер, может, даже генерал. Человек в очках, похожий на семинариста, не постучав, открывает одну из дверей, и мы входим. Тут я вижу, что с нами нет Юрия, и чувствую себя беспомощным; я замечаю также беспокойство жены и неожиданную робость Ларисы.