Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 98

— Ну, как дела?

Она поглядела на меня желтыми усталыми глазами и слабо вильнула хвостом. Я погладил ее, похлопал по шее, потом ушами протер ее слезящиеся глаза. Она подошла к своей миске, понюхала еду, которую я ей приготовил, нехотя съела два–три кусочка и пошла под стол, где растянулась и стала лизать лапы. Я думал, что мой друг отстал и сейчас придет, но, видя, что его нет, сам отправился к нему.

Через двадцать минут я был у него дома. Мне предложили подняться в его комнату. Он лежал на постели одетый, было темно; я зажег свет, он с трудом поднялся и сел.

— Э-э, — сказал я, — неужто так вымотался? Сколько ты прошел?

Он молча глядел на меня, тут я догадался, что у него приступ лихорадки, и заставил его лечь.

— Ну так где он? — спросил я.

— Внизу, на дне пропасти, — ответил он, — под скалами. Я попал в него, и он свалился в пропасть.

— Почему ты не спустился за ним? — Я тотчас же раскаялся в своих словах и поспешно прибавил: — Да бог с ним. Ты в него попал, а это главное. Теперь отдыхай, поговорим после.

— Да, — сказал он, — но мне очень жаль, что я не смог подобрать его, а оставил на растерзание лисице или ястребу.

Он говорил с трудом, лицо его горело, и весь он дрожал в ознобе. Он все время держался рукой за лоб. От тела его исходил сильный запах пота, леса и пороха.

— А теперь разденься и ложись под одеяло. Выпей большую кружку горячего молока с водкой и сахаром, и завтра будешь как огурчик.

Я оставил его, а в субботу вечером он пришел ко мне и рассказал все, о чем я выше попытался написать.

Следующей весной он уехал в Австралию. Отправился работать на плотину, где уже были наши земляки, и собирался пробыть там, пока не накопит денег на покупку участков и лошади.

Когда он пришел ко мне прощаться, мы немало выпили. Я провожал его домой уже на рассвете, по дороге мы приветствовали каждый столб и то и дело обменивались взаимными пожеланиями попасть на десять дней на гауптвахту за приветствие не по уставу.

Там, за границей, ему пришлось обходиться без выпивки, потому что, когда работаешь, надо экономить. Он иногда писал мне короткие письма, в которых слал привет и рассказывал о работе. Вот уже почти год я ничего о нем не знаю, но думаю, он скоро вернется. Я жду его, потому что в наше время редко встретишь такого человека и друга, как он.

Старая Америка

Шел 1890 год, и ему было двадцать лет. Он родился и вырос в старом городке с островерхими гонтовыми крышами, низкими стенами, узенькими окнами и огородами, обнесенными частоколом. Вокруг — сплошь леса и горы. Дорога связывала городок с равниной. Но совсем недавно дороги еще не было, а была лишь каменистая тропа, отшлифованная подковами мулов и башмаками на шипах.

Ходить с караванами мулов было его ремеслом. На равнину они возили льняное полотно, сотканное женщинами за долгую зиму, кадки и другую деревянную утварь, сыр, сливочное масло, недубленые и выделанные кожи. Наверх доставлялась кукурузная мука для поленты, бумазея, вино в козьих бурдюках, глиняная посуда и все остальное, в чем нуждался городок.

Они ходили до Падуи и еще дальше. Дорога занимала неделю. По возвращении небольшая толпа встречала их у колодца на площади: людям хотелось услышать, что нового в мире. В том мире, который кончался в Падуе с ее торговлей, университетом, кафе «Педрокки», выходками студентов.

Подобные вещи его не интересовали. Ему нужно было одно — работать и чувствовать усталость вечером, когда он валился на тюфяк из кукурузных листьев. Он был не такой, как старший из братьев. Тот интересовался торговыми делами семьи, а в Падуе ходил в кафе «Педрокки» поболтать с двоюродными братьями — студентами и с дядей — учителем, поглядеть на прогуливающихся женщин из квартала Галло. Его же занимали только мулы (один из них, слепой, был его любимцем), сыр, стойла, вьюки и поклажа.

Лето он проводил на горном пастбище с пастухами и сыроварами. В этом своем мире он прожил до тех пор, пока не настало время идти на призывную комиссию,

Все призывники были в праздничном настроении: гармоника, флаг, песни, выходные плисовые костюмы, цветные шейные платки. До рекрутского присутствия — пятьдесят километров ходьбы, но по пути были трактиры и девушки. И пусть в кармане гроши, веселью это не помеха.

Разумеется, его признали годным, но при жеребьевке он оказался где–то в начале: два с половиной года службы. Его зачислили в крепостную артиллерию, и он расстроился, тем более что всех остальных земляков признали годными в альпийские стрелки. Но на то воля короля. Вон его дед семь годков отслужил под австрийским Фердинандом. Семь лет в Богемии, Венгрии, Хорватии — и вышел в запас образцовым солдатом Его императорского Величества короля Фердинанда. Маленькому, дед рассказывал ему истории из военной жизни долгими зимними вечерами при слабом свете масляной лампы, под завывание ветра над крышей.

Он попал в Пьемонт. В Соломенную Алессандрию — он и сейчас говорит, что это вышло случайно. Два с половиной года. А кто в кавалерию шел, объясняет он, пять лет служили.



После года учебы — строевая, полигон, ружейные приемы, чистка лошадей — его отправили ближе к французской границе. Сперва в Сузу, потом в Чезану, Ульцио, Клавьер и наконец, на гору Шабертон, на высоте больше трех тысяч метров. И пришлось ему прокладывать тропы и дороги на склонах этой высокой горы, где снег идет даже летом. И на себе втаскивать пушки. Всей батареей под команду капитана: «Раз–два, взяли!» — вперед на один метр. «Раз–два, взяли!» — и еще метр. День за днем, неделя за неделей, пока орудия не оказались наверху на позиции. Оттуда, говорит он, можно было обстреливать сразу четыре района Франции. Время от времени его переводили с верхней батареи на нижнюю.

На горе было хорошо. Но по пятницам устраивали марши до границы. Как поется в песне:

А нам в страстную пятницу в поход идти с утра.

Да будет проклят Шабертон,

Да будет проклят Шабертон,

Отвесная гора!..

В один из походов лейтенант, помощник командира батареи, решил испытать, а не тонка ли кишка у этого голубоглазого солдата из Венето, и, покуда остальной отряд поднимался по обычной тропе, они вдвоем стали взбираться на гору прямиком по скалам и через расщелины, точно два горных козла. Они были на батарее, когда остальные не прошли еще и полпути, и голубоглазый солдат, весь в поту, улыбался, довольный, что не отстал от офицера. Лейтенант пожелал взять его в ординарцы. И он ваксил сапоги, чистил саблю и пистолет и, в то время как другие пыхтели около орудий, глядел, покуривая трубку, на разбросанные по долинам деревушки или вверх, на искрящиеся льдами вершины.

Однажды его вызвали к командиру батареи. Он вошел, отдал честь.

— Явился по вашему приказанию.

Капитан смотрел на него, держа в руке желтую бумажку.

— Солдат, — сказал капитан, — от командования карабинеров в вашем городке поступило сообщение, что у вас заболела мать. Вы ни разу не были в отпуске?

— Никак нет, — ответил он.

— Сколько вы уже в армии?

— Два года, господин капитан.

— Тогда собирайтесь. Сержант, — обратился он к писарю, — оформите этому молодцу отпуск на пять плюс семь суток.

Он продолжал стоять по стойке «смирно», все еще не понимая, что происходит. Капитан снова повернулся к нему.

— У вас есть деньги на дорогу?

— У меня есть две лиры, господин капитан.

— Отлично. Хорошему солдату даст пять лир его капитан. Поезжайте.

Он, самый младший в семье, успел добраться как раз вовремя, чтобы закрыть матери глаза. Ее похоронили на холме за церковью, и он вернулся на границу дослуживать оставшиеся полгода за Италию и ее короля.

Наконец наступили торжественные минуты увольнения. Их всех квадратом построили на батарее. Ветер шелестел знаменем и доносил наверх звон колоколов и запах сена, сохнувшего в долине.

Капитан обратился с прощальной речью к своим доблестным солдатам и именем короля — тут все замерли по стойке «смирно» — поблагодарил их за верную службу. Командир надеялся, что они сохранят добрую память о своих офицерах и что дисциплина и честь будут их постоянными спутниками в этом мире.