Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 98

Бодей протягивает мне ножницы, и я подстригаю бороду, потом начинаю мыться. С меня стекает мутная, цвета земли вода. Безопасной бритвой, очень осторожно — кто знает, сколько таких бород сбрило это лезвие, — приступаю к бритью. Оставляю клинышек на подбородке и маленькие, как прежде, усы. Потом снова начинаю мыться, а мои друзья смотрят, как я обретаю первозданный вид. Тоурн дает мне гребенку. Ой, как больно расчесывать волосы!

— От тебя все еще воняет, — говорит мне Антонелли.

— Это нога, — отвечаю я, — нога. У вас не найдется немного соли?

— Есть и соль, — говорит Бодей, кипятит воду и бросает в нее соль.

— Ты что, ноги обморозил? — спрашивают друзья.

Я снимаю остатки ботинок и тряпки. Ну и запах! Кажется, будто в ране завелись черви, такая она вонючая и гнойная. Хорошенько обрабатываю рану соленой водой, вымываю ноги. У Антонелли нашелся и кусок бинта из индивидуального пакета, и я перевязываю им рану. И наконец снова залезаю под стол, лежу и не отрываясь смотрю на стену избы.

Три дня пробыли мы в той деревне. За эти дни пришло еще несколько отставших солдат. Но марш наш закончен. Обмороженного каптенармуса на следующий день увезли в госпиталь. Из офицеров нашей роты не осталось никого: ни Мошиони, ни Ченчи, ни Пендоли. Да и унтер–офицеров тоже немного — лишь младший лейтенант и старший сержант взвода погонщиков мулов. Бозио, солдата отделения Морески, раненного в ногу, я сам отвез на муле, а затем посадил в грузовик санитарной службы. Там мне встретился земляк Тоурна из третьего стрелкового взвода. Голова его была повязана платком.

— Что это с тобой? — спросил я.

Он снял платок, и я увидел на месте глаза красную дыру.

— Я уже вылечился, — сказал он. — Теперь вместе с вами возвращаюсь в Италию.

В один из этих дней умер наш полковник Синьорини. Вот как это было: он собрал командиров батальонов, и, когда услышал, что осталось от его полка, он заперся в комнате избы и ночью умер от разрыва сердца. Помню, еще перед отправкой на Дон мы рыли землянки, и к нам пришел полковник. Бракки позвал меня и представил ему. Он положил руку мне на плечо, перчатка зацепилась за одну из звездочек моей шинели и порвалась. Помню свое смущение и его улыбку. А теперь и он покинул нас.

Я пошел в штаб полка узнать о Марко Далле Ногаре.

— Он обморозился, — сказали мне. — И его отправили в Италию.

Лейтенант, принявший командование ротой, спросил у меня имена тех, кто заслужил орден. Я назвал ему Антонелли, Артико, Ченчи, Мошиони, Менеголо, Джуанина и еще нескольких человек,

Так закончилась история выхода из окружения. Но отступление не кончилось. Еще много дней подряд шли мы по Украине, по Белоруссии, до самой границы с Польшей. Русские продолжали наступать. Иной раз нам приходилось идти всю ночь. Однажды я едва не лишился рук — обморозил их, когда без перчаток ухватился за борт грузовика. Были новые снежные метели и новые лютые морозы. Мы шли отрядами и маленькими группами. На ночь останавливались в избах — подкрепиться и соснуть. О многом я еще мог бы рассказать, но это уже другая история.



Наступила весна. Мы шагали по дорогам много дней подряд, такая уж была наша судьба — шагать. И вдруг я заметил, что снег начал подтаивать, а на дорогах, по которым мы шли, образовались лужицы. Солнце пригревало все сильнее, и однажды я услышал пение жаворонка. Жаворонок приветствовал весну. Мне захотелось улечься в зеленой траве и слушать, как посвистывает ветер в ветвях деревьев, как журчит вода между камнями.

Мы ждали поезда, который должен был отвезти нас в Италию. А находились мы тогда в Белоруссии, возле Гомеля. Наша сильно поредевшая рота расположилась в деревне на опушке леса. Чтобы добраться до этой деревни, нам пришлось долго шагать через раскисшие от талого снега поля. Места эти славились своими партизанами, и даже немцы не решались сюда заходить. Они послали нас. Староста сказал, что мы должны разместиться по одному, по двое на каждую избу, иначе местным жителям трудно будет нас накормить. Изба, в которой меня приютили, была чистая, светлая, и жили в ней простые и еще не старые люди. Я устроил себе лежанку в углу у самого окна. Так и пролежал все время на соломе. Целыми часами лежал и глядел в потолок. После полудня в избе оставались только девочка и младенец. Девочка садилась около люльки. Люлька была подвешена к потолку на веревках, стоило малышу заворочаться, как она начинала покачиваться, словно лодка на волнах. Девочка сидела рядом и пряла. Я смотрел в потолок, и жужжание веретена казалось мне шумом воды в гигантском водопаде. Иногда я смотрел на девочку, следя за ее работой. Проникавшее сквозь занавески мартовское солнце золотило пряжу, а веретено сверкало тысячами огоньков. Частенько ребенок принимался плакать, и тогда она тихонько покачивала люльку, что–то напевая. Я слушал и молчал. К ней приходили подружки из соседних изб. Приносили свои прялки и работали вместе. Переговаривались между собой, но вполголоса, словно боялись меня потревожить. Голоса звучали нежно, а жужжание веретен для меня было лучшим лекарством. Иной раз они пели. «Стеньку Разина», «Наталку — Полтавку» и старые хороводные песни. Я часами глядел в потолок и слушал. Вечером звали меня поужинать. Ели всей семьей из одного котелка — вдумчиво, с религиозной торжественностью. Возвращались мать, отец, сын. Отец с сыном приходили только к вечеру и оставались в избе недолго, то и дело выглядывали в окно, а потом уходили вместе и возвращались лишь на следующий вечер. Как–то они вообще не пришли, и девочка всю ночь проплакала. Вернулись они под утро… Малыш спал, тихонько покачиваясь в деревянной люльке, подвешенной к потолку. Через окно в комнату заглядывало солнце, окрашивая пряжу в золотой цвет, а веретено сверкало тысячами искр. Его жужжание казалось мне шумом водопада. И в этом шуме голос девочки был тихим и нежным.

Преблик (Австрия),

январь 1944 — Азиаго, январь 1947

РАССКАЗЫ

Письмо из Австралии

Однажды мне встретился в горах человек, у которого на ленточке шляпы были слова: «Так идут дела». Я спросил у него:

— Ну и как они идут?

И он, глядя вдаль и пожав плечами, ответил;

— Да так и идут.

Шел 1945 год, возвращались домой те, кто уцелели. И так же, как осенними вечерами скопом или поодиночке возвращаются в хлев овцы, коровы и козы, так возвращались из Германии, России, Франции и с Балкан солдаты, которых война забросила далеко от дома и оставила в живых,

Те, кто были с фашистами, затаились в своих домах и не осмеливались выходить, бывшие партизаны разгуливали по городку с песнями, обвязав шею красно–зелеными платками, а возвратившиеся из плена молча сидели на пороге дома, покуривали и следили за полетом птиц.

Я пришел из Австрии пешком, в горах была весна, а друг мой вернулся из Пруссии только осенью. Стоял ясный вечер, деревья и облака окрасились в багряный цвет. Мой друг исхудал и выглядел жалко, как ощипанный ястреб, — форма в дырах и заплатах, не поймешь, где кончаются одни и начинаются другие, на ремне походная сумка с котелком, ложкой и замызганной плащ–палаткой. Он шагал по полям без особой спешки и от Пруссии до самого дома всю дорогу шел пешком, стараясь избегать встреч с солдатами любой национальности. Он не очень доверял поездам и машинам, по опыту зная, что они всегда завозят в места не слишком гостеприимные. В крайнем случае подсаживался на крестьянские телеги, а потом слезал и снова шел, то по труднодоступным тропам, то по горам. И вот он явился домой, но не мог осмыслить этого до конца: он смотрел по сторонам на свои горы, луга, лес, огород, на свой дом, как на что–то новое, будто видел все в первый раз. Пинком он отворил калитку и вдруг вспомнил — воспоминание пришло к нему, как зов из тумана, — о том, что когда–то, еще до того, как пришла розовая повестка, он делал именно так, возвращаясь домой с каменоломни.

Открыть калитку — был последний, заключительный акт, о котором он все время подсознательно мечтал все эти годы, и если он вел себя как мужчина, а не как обезумевшая овца, то только ради этой минуты и ради всего, что последует потом.