Страница 54 из 55
Но обратный путь под скрип рессор тарантаса снова смутил его. Он, сын тайного советника полиции, был умён. Отец говорил, что он родился умным. «Эту» может вынести течением на отмель уже сегодня. Кто видел, точнее, кто мог видеть в предрассветный час его, идущего к омуту? Случайный пастух? Сосед по имению? Дачник?
Что делать? Рассказать отцу правду? Как? Это убьёт его — особенно, когда он узнает о Валье. Сам он не мог предать Валериана — тот ничего не сказал о случившемся даже ему. Просто сказать, что видел, как несчастная Нина Ильинична оступилась на мостках, а он пытался помочь, но не смог? Почему же он сразу не поднял людей? Нет. Все вздор. На омуте никого быть не могло. Даже если его и видели идущим в лесок — ну, и что с того? Они могли сто раз разминуться. Недоказуемо. Выстрела не было — он не стрелял, снова уверил он себя, а уж спасать эту ларву и вовсе было смешно.
Тут Юлиан снова брезгливо поморщился. А почему он оправдывается? Он, читая десятки уголовных дел, верил в возмездие. Снова вспомнив произошедшее накануне, содрогнулся. В памяти всплыл и горячечный бред Валье. «Анафема». «Эта» должна была быть судима — вот и предстала перед Божьим судом, ибо перед человеческим предстать не могла. Пусть он палач, пусть убийца, только сотворённое мерзавкой с братом заслуживало смерти. Он ощутил себя прокурором. «Виновна», вынес он вердикт. Наказание просто предшествовало приговору.
Юлиан ничего не сказал отцу.
…Тело нашли только через четыре дня — в речном затоне в полуверсте от Чёртова омута. Кухарка смутно помнила, что Нина Ильинична утром в воскресение куда-то ушла, она подумала — не в церковь ли? Молодой барин утром около десяти уехали. После Нина Ильинична не возвращалась. А оказывается, такая беда! Наверное, ногу свело, поскользнулась на мостках, бедняжка.
Юлиана не обеспокоили, отец довольствовался его словами, что он прогулялся в лесу, потом вернулся и уехал. Его, оказывается, точно видели — Егор Савинов, пожилой дачник, заприметил его, идущего через мостки в лес. Но погибшую тот не видел. Сам Юлиан видел потрясение Валье при этом известии. Несчастный отрок побледнел и долго молчал, беззвучно шевеля губами. К вечеру этого дня Юлиан поймал на себе задумчивый взгляд брата, но только на следующее утро, когда Валериану разрешили наконец пойти в гимназию и Юлиан провожал его, тот осторожно спросил:
— Ты… эту… эту… женщину… погибшую… ты видел её в имении?
Юлиан вздохнул, глядя на осунувшееся лицо брата. Он любил брата. Любил трепетно, почти страстно. Как-то в отцовском кабинете мальчишки нашли на столе уголовное дело. Юлиан читал с восторгом и интересом, Валериан же слушал вдумчиво и напряжённо. Но именно он проронил, что все эти убийцы — удивительно неумные, они не боятся Бога. И вот теперь тринадцатилетний Валериан, ставший жертвой растления похотливой твари, спрашивал его, убийцу, о той, что погубила его чистоту. Юлиан смотрел на брата безучастно и спокойно.
— Видел. Она погибла. Забудь о ней.
Валериан судорожно вздохнул, обжёг его взглядом, но снова ничего не сказал.
…Монах долго молчал, потом спросил.
— И сожалений у вас нет?
— Я не хотел знать, где её надгробие. Узнал бы — помочился на могилу. — Взгляд Нальянова налился вялой тоской. — Я пытался уверить себя, что случившееся было в чем-то промыслительно. Эта женщина остановила меня и брата перед стезями распутными, но в итоге Валериан стал калекой. У него необычная память, и, конечно же, он не смог забыть пережитого. Хладнокровие прячет искаженность души и отвращение к плотскому — только так он смог откупиться от прошлого. Он разгадывает полицейские ребусы, занимает ум головоломками преступлений, как несчастный Кай складывал из льдинок слово «вечность»…. Я же… Да, я убийца. Душа мертва, и не распутство этой Нины убило меня, а желание её смерти. Я стал подлинным выродком. Валериан не выносит женщин. Я не могу любить. Любая связь с женщиной начинает мучительно тяготить после первой же ночи, во мне поднимается злоба. Любая из них Нина — точнее, становится ею после первого же соития.
— Вас можно пожалеть… Почему вы назвали себя выродком? Ваша душевная боль может быть уврачёвана, поверьте… Христос…
— Вы не дослушали, — перебил Нальянов, он сжал зубы и на скулах его обозначился румянец, — я ещё исповедоваться не начал. Мои детские воспоминания — давно в прошлом. Потом… потом был скандал с матерью. Меня обвиняют, что я был её палачом. Каюсь, был. Когда я понял, что она бросала нас вдвоём с Валье только для того, чтобы самой валиться под конюха — эта мысль переворачивала душу, точно Нина улыбалась мне с того света. Я не мог видеть мать, и боль отца… я каюсь. Я был непомерно жесток. Когда мать умерла, приняв снотворное, я считал себя правым, но теперь… я каюсь.
— Простите, Юлиан, а вы в Бога-то веруете?
— Да, — твёрдо кивнул исповедник. — Я всегда понимал, что если над таким, как я, не поставить силы, меня превосходящей, я такого натворю…
— Но Сын Человеческий не губить души пришёл, а спасать…
Нальянов хмыкнул, но потом кивнул.
— Поэтому-то я и здесь.
Монах молчал. Его исповедник был наделён таким умом, что и сам мог понять, что с ним.
— А то, в чем вас обвиняют? Связи с женщинами?
— Ни одной связи с женщинами у меня никогда не было, Агафангел, — Нальянов, казалось, хотел отмахнуться от вопроса. — Я проклят, понимаете? Все девицы и женщины — алчут связи со мной, как мотыльки ищут свечного пламени. Если пламя закрыто от них стеклом — они умирают от тоски по его сиянию, а если открыто — опаляют крылья и гибнут. Но свечному пламени нет дела до мотыльков. В определениях же я точен. С недавних пор я стал замечать, что нарочито стараюсь… влюбить в себя женщину, довести её до безрассудства и погубить. Я стал чувствовать, что мне нравится это. Я наслаждаюсь её гибелью. Я стоял над удушенной Анастасией Шевандиной и наслаждался. То мгновение, когда я возвышался над Чёртовым Омутом, вернулось, я ощутил… я снова ощущал эту мощь… Нечеловеческую. Дьявольскую. — Голова исповедника согнулась почти до аналоя. — Я болен, болен, болен. Валье говорит, что я сатанею. В Париже я почти бездумно убил человека. Валье испугался. Но где я неправ? Это был предатель, по вине которого погибли наши люди, и я хладнокровно уничтожил его. Что не так? Иуда должен повеситься сам? Мы же потеряем империю! Расползается крамола, чёрная ересь, отравляет души… Я мы? Либеральничаем и заигрываем с дурью, когда нужны костры инквизиции и трибуналы. Ведь эти же осоргины, дорвавшись до власти, нас не помилуют, уверяю вас. Ни вас, отче, ни меня.
— Из душ уходит Христос, — мрачно кивнул монах. — И остаётся нам дом наш пуст. Но вы должны думать не об империи, а о своей душе. Вы только укрепились в испытании, которое любого сломало бы, но сила ваша теперь ломает вас самого. И сломает, если не опомнитесь. Помните о Христе, поминутно помните… Ваша человечность спасена будет только в Духе Святом.
Он ничего не добавил, лишь накрыл голову Нальянова епитрахилью. «Господь и Бог наш, Иисус Христос, благодатью и щедротами Своего человеколюбия да простит ти чадо Юлиане, и аз недостойный иерей Его властью мне данною прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих, во Имя Отца и Сына, и Святаго Духа. Аминь».
Эпилог
Иногда человек погибает
при попытке бегства от себя самого.
Петербург среди резких смен приносимого порывами ветра дождя в неизменно солоновато-дымном воздухе сиял как мимолётная улыбка, погасающий свет. Искривлённые вечерние лучи оттеняли золочёный узор портьер. У столовой в доме на Невском сидели братья Нальяновы Старший уже позавтракал. Лакей внёс десерт и вино. Окна были распахнуты, ветер чуть покачивал тяжёлую портьеру. Валериан Нальянов отложил газету и обернулся к брату.
— Есть новости, Жюль.