Страница 3 из 55
Нальянов утвердительно склонил голову. Читал-с.
— Господи, дворянин, — поморщился Дибич. — Когда этим занимается чернь, понятно, но дворянин… поднять руку… Как можно-то?
— Революционеры — не чернь и не аристократия, — снисходительно пояснил Нальянов, — это прослойка неудачников и банкротов всех классов и профессий: разорившиеся помещики и обанкротившиеся купчики, неудавшиеся адвокаты и пойманные на взятке помощники присяжных поверенных, прогоревшие лавочники и спившиеся рабочие, в общем, недоноски и отбросы всех мастей. Этот, — он снова кивнул в направлении газеты, — смог только сдать экзамен на преподавателя уездного училища. Через тридцать лет службы он мог бы стать «его превосходительством», но он и ему подобные не хотят ждать тридцать лет, они хотят всего и сразу, а сделать из коллежского секретаря премьер-министра может только революция.
— Но не все же там карьеристы, — в тоне Дибича, хоть он и возражал своему спутнику, не было отторжения, ибо по сути он был явно согласен со сказанным.
— Не все, — согласился Нальянов, — есть и прекраснодушные глупцы-идеалисты, боящиеся прослыть недостаточно либеральными. Это тот редкий случай, кстати, когда жажда свободы делает человека рабом.
— Да, но ведь есть и подлинные либералы, — Дибич улыбнулся, снова явно подыгрывая собеседнику.
Нальянов высокомерно усмехнулся.
— Либерализм в России — привычное своекорыстие лжи. За фразу «Я верю в русский народ!» всегда наградят аплодисментами, а кто же не любит аплодисментов? В итоге человек порой так изолжётся, что и сам верит в свою искренность. А на самом деле нам ведь всем совершенно наплевать на народ, он — только повод для проявления прекрасных чувств, и не будь народных бедствий, тысячам интеллигентов хоть вешайся. О чём кричать и протестовать?
— Но ведь иные на эшафот идут, помилуйте, вон как этот… как его… — Дибич заглянул в газету, — Соловьёв.
— Для того, кто ежеминутно готов умереть, — рассудительно заметил Нальянов, — если не лжёт, конечно, как сивый мерин, — уточнил он, чуть наклонив голову к собеседнику и блеснув глазами, — интересы народа, за которые он умирает, никакой ценности иметь не могут. Смертнику всё безразлично: и народ, и честь, и совесть, уверяю вас, — он пренебрежительно махнул рукой, потом продолжил, — это потусторонние люди с искажёнными мозгами, в которых — окаменелая затверженность недоказуемых постулатов. Это то, что в старину называлось ересью, проще говоря, помрачение ума. Сами подумайте, Андрей Данилович: наша интеллигенция, фанатично стремясь к самопожертвованию, столь же фанатично исповедует материализм, отрицающий всякое самопожертвование. Я не устаю умиляться помрачённости этих голов.
Тут Дибич вдруг напрягся. Нальянов? Где он слышал эту фамилию? Отец что-то говорил… Витольд Нальянов. Кажется, тайный советник. Где? Третье отделение? А это, значит, сынок?
— Ваш отец… — осторожно обронил он и дипломатично умолк на полуслове.
— …возглавляет уголовное ведомство в Третьем Отделении. — Глаза Нальянова скрылись за выпуклыми мраморными веками. — А вы при посольстве?
Дибич кивнул, его отца, известного дипломата, хорошо знали в высших правительственных кругах.
Нальянов опустил глаза и потёр виски бледными пальцами.
— Я хотел бы спросить. Фамилию «Дибич» я слышал и раньше, и это не было упоминанием о вашем отце. По вашему адресу в Париже и в Питере несколько раз роняли слово «подлец». — Он склонил голову к собеседнику и невозмутимо поинтересовался: — за что?
В ответ на вызывающий вопрос своего собеседника Дибич смерил Нальянова твёрдым взглядом. Нальянов ему нравился — даже этим прямым и дерзким вопросом. Он улыбнулся. Восхищение… Что это, как не вежливая форма признания чьего-либо сходства с нами? Дибич тоже, несмотря на дипломатичность, любил прямые вопросы. Он не затруднился.
— А этом мире двоятся слова и мысли, разнятся намерения и поступки, и только холодная логика оставляет нам шанс не запутаться. Я дипломат, стараюсь обходить острые углы и быть разумным, просто я ставлю цель и достигаю её. Почему в моих действиях видят что-то ещё — мне неведомо.
За окнами убаюкивающе поплыли фонари вокзала. Поезд тронулся. Нальянов, казалось, оценил мертвяще-честный самоанализ Дибича, смотрел внимательно и отстранённо. Стройный и худощавый, Дибич казался выше своего роста и старше своих тридцати лет, и был, бесспорно, привлекателен исходящим от него ледяным обаянием бесстрастного ума.
Нальянов улыбнулся.
— Дипломатия как таковая есть умение творить подлейшие дела милейшим образом, а вот привычка постоянно обходить острые углы часто оборачивается хождением по кругу. Но я тоже стараюсь быть разумным, — проронил он, — однако в итоге глупостью зову мнение, противоречащее тому, что думаю на этот счёт сам, а самоочевидной истиной — то, что очевидно для меня и ни для кого больше.
— И вы тоже считаете меня подлецом? — в глубине тёмных глаз Дибича неожиданно блеснула молния.
Однако Нальянов не поднял перчатку.
— Я вспомнил об этом потому, что слышал то же самое по своему адресу, — сдержанно проговорил он. — Но я стараюсь избегать двойственных суждений, стремлюсь согласовывать намерения и поступки, не имею цели и очень часто плюю на холодную логику. Я вовсе не дипломат и не боюсь острых углов. Но что удивительно, — он вздохнул, — тоже именуюсь подлецом.
Дибич выпрямился и слегка наклонился к собеседнику.
— Мне бы хотелось быть правильно понятым, господин Нальянов. Наименование «подлец», слышанное вами по моему адресу, ни в коей мере не является верным. Я удостаиваюсь его от глупцов, чьи представления о должном весьма кривы, но не знаю, поймёте ли вы меня?
— Да, — успокоил его собеседник.
И, взглянув в болотную тину глаз Нальянова, Дибич убедился, что его и в самом деле понимают: без осуждения и неприязни, но и без одобрения. Просто — понимают и всё.
— Но я, — тут Нальянов странно передёрнулся, — посетовать на непонимание не могу и подлецом именуюсь, похоже, вполне заслуженно.
После этих знаменательных слов Нальянов предложил Дибичу ложиться: третья бессонная ночь пагубно скажется на его здоровье. Тот предложил собеседнику выпить коньяку в вагоне-ресторане — он и вправду устал, но спать не хотелось, винные же пары всегда усыпляли. Нальянов любезно кивнул и поднялся.
…Проклятие… Дибич поморщился. Вагон-ресторан был полон, свободными оставались лишь два места у стойки. Но рядом за столом уже сидел человек, выражение и цвет лица которого безошибочно указывали на язву желудка. Он работал в Канцелярии Управления градоначальника Санкт-Петербурга, отличался нередкой в России склонностью к доносам, был практичен, подловат, завистлив и скареден, имел оболтуса-брата и был помолвлен. Звали его Леонидом Осоргиным. И Дибич вовсе не проявил тут никакой прозорливости: Осоргин был, что называется, его «бедным родственником», кузеном.
Деваться было некуда, дипломат сухо кивнул Осоргину, тот привстал, приветствуя своего богатого сродника, потом, окинув быстрым взглядом дорогой сюртук и галстук с бриллиантовой булавкой его спутника, и, узнав от Дибича, что перед ним господин Юлиан Нальянов, поспешно поклонился. Дибичу же меньше всего хотелось выслушивать глупейшие рассуждения Осоргина, дурацкие вопросы о здравии домашних и досужие сплетни, и он снова обратился к Нальянову, игнорируя присутствие родственника.
— Вы удивили меня, Юлиан Витольдович. Чтобы дать себе определение «подлец»? Я-то всегда, признаюсь, находил мораль… излишне плоской. И соскальзывал с неё. Мне ближе Ницше с его «по ту сторону добра и зла…»
— Наш мир стоит во зле, — спокойно ответил Нальянов, — следовательно, он аморален по определению. Но немец глуп. По ту сторону добра и зла лежит, уверяю вас, Андрей Данилович, всё то же добро и зло. Или уж, воля ваша, безумие.
На лице Осоргина появилось выражение недоумения. Леонид Михайлович был человеком хоть и приземлённым, но разумным, и прекрасно понимал, что подобные разговоры могут вести только праздные болтуны. Глаза же Дибича от нескольких глотков недурного коньяка или от слов Нальянова — потеплели.