Страница 2 из 6
Итак, Тришка покорно сидел на стуле, который ему подала Альжбета; сидя, неловко снял пиджак и закатал до локтя рукав рубахи, обнажив худые, жилистые (и довольно волосатые) руки. Я всегда чувствовал тревогу при взгляде на его малейшую наготу. Даже его несчастная ранняя лысина (это бесстыдство черепа) возбуждала во мне чувство какого-то мучительного стыда, что охватывает человека при взгляде на обнаженное несовершенство вроде наготы старых или искалеченных людей. Поэтому я быстро отвел взгляд и проскользнул за ширму, где стоял умывальник, пустил воду и начал очень медленно мыть свои идеально чистые руки.
В эту минуту из кабинета донесся голос Альжбеты:
- Да, чуть не забыла. Я должна вам передать, что сегодня в полпятого вы должны быть на заседании первомайской комиссии.
Меня будто ударили.
- Как это в полпятого? И об этом я должен узнавать в последнюю минуту?
Тут я понял, что любые меры предосторожности тщетны: Тржишка свою сегодняшнюю миссию уже выполнил.
4
Таким образом, я очутился перед неразрешимой дилеммой: в полпятого у меня было свидание на Вацлавской площади с прекрасной словачкой и в то же самое время - заседание первомайской комиссии в больнице.
Отказаться от свидания мне страшно не хотелось, но не пойти на комиссию я тоже не мог. Эта общественная комиссия, как известно, на каждом предприятии нашей страны занимается подготовкой к празднику: мы должны обеспечить украшение больницы стенными газетами, лозунгами, флажками и цветами, организовать пациентам прослушивание праздничного репортажа и, наконец, создать агитационные пары, которые обеспечивают явку персонала на демонстрацию.
Членство в этой важной комиссии было для меня чем-то вроде принудительного покаяния, либо, говоря более светски, испытательной мерой, к которой меня допустили не просто так, а лишь благодаря заступничеству шефа, главного врача нашего отделения.
Мое положение в больнице далеко не розовое. Наоборот - самое худшее, какое только может быть. Уже давно мне кажется, что я вишу на тоненьком волоске. Во всем виноват несчастный Ржежабек, которого мне удалось, с напряжением всего своего опыта, сил и лекарств благополучно излечить. Этому Ржежабеку не пришло в голову ничего лучшего, чем в первый же день после выписки прислать мне в знак благодарности большую корзину с вином, шоколадом, венгерской салями, ветчиной и сардинами. В больницу эту корзину принес рассыльный магазина, и, естественно, вся больница сразу же все заметила. Только я не видел, что все об этом знают, и сделал самое глупое, что только мог. Вместо того, чтоб содержимое корзины раздать коллегам и (главное) сестричкам (что меня могло бы кое-как спасти), я в отчаянии попытался утаить корзину (к моей чести, не из жадности, а от страха) и в течение трех дней тайком относил бутылки и консервные банки домой в своем портфеле. Естественно, об этом сразу же узнала старшая сестра из хирургического и поставила вопрос о ржежабковой корзине на первом же заседаний профкома, председателем которого она была. Нужно, мол, со всей принципиальностью посмотреть на моральный облик врачей: мы боремся против взяточничества, а оно все растет; теперь, мол, всем ясно, почему я уделял Ржежабеку столько внимания; нужно спросить нашего главврача (старшая сестра была с ним на ножах), как он может терпеть подобное в своем отделении.
Моего шефа пригласили на комитет. Он защищал меня, ссылаясь на мои успехи в работе. Но это было водой на мельницу наших противников; они говорили, что я, мол, так предан работе лишь потому, что жду вознаграждения от пациентов; и на этом фоне особенно заметно, что я пренебрегаю общественной работой, не хожу на собрания и не имею ни одного общественного поручения, и это не удивительно: общественная работа ведь не оплачивается, поэтому я её избегаю; если бы я за неё получал корзины с провизией, я бы и здесь был в первых рядах. Шеф тогда предложил дать мне какое-нибудь общественное поручение и проверить, как я себя проявлю. Так я стал членом первомайской комиссии; главврач сказал мне об этом с гордостью, словно выхлопотал для меня у папы римского право на искупление грехов в порядке исключения.
5
В задумчивости я стоял за ширмой над умывальником, и тут услышал из комнаты тржишкин голос:
- Я с тобой, дружище, хотел бы поговорить ещё по одному вопросу. Понимаешь, я сейчас очутился в ужасном положении, не знаю, кто бы мне ещё мог помочь, кроме тебя.
Я вышел из-за ширмы и (махнув в душе рукой на все меры предосторожности) посмотрел на Тржишку (он как раз застегивал рукава рубахи). У меня было огромное желание задушить его.
Но Тржишка повернул ко мне свои голубые глаэа (раскрытые широко, как небесное объятие) и рассказывал мне, что он живет с Андулей (своей невестой) и с её ребенком (от первого брака) в одной комнате и не имеет никакой надежды на квартиру, хотя уже "на пути" следующий малыш (как он сказал с застенчивой гордостью). Но это, мол, не самое худшее; все дело в том, что когда родится малыш, Андуле придется уйти с работы, а он не знает, как это все вытянет, тем более что на его предприятии ожидается сокращение, и есть опасения, что он потеряет место. Я, мол, лечил когда-то его директора, не могу ли я похлопотать за него?
Он все ещё сидел на стульчике, в рубахе, без пиджака, длинный, носатый и нескладный, с черными волосами, которые росли у него вокруг высокой заостренной лысины; я смотрел на его длинный, птичий нос и вдруг понял, что нос у него - не часть лица, а нос приставленный (снаружи приставленный), нос как орден, нос как знак доблести, нос, который Тржишка влачит по миру, как Ян Гус - шутовской колпак или Дон Кихот - бритвенный таз.
Я понял, что Тржишка за свои нос не отвечает, так же как и за свою странную миссию. Он живет на этом свете со своей добродушной любовью к друзьям и даже не подозревает, что им злоупотребляют мифические силы, используя его как своего посла, своего посланца (мифического посланца), чтоб он разносил несчастья и неудачи тем, к кому искренне льнет. Я понял, что имею право избегать Тржишку, но не имею никакого права относиться к нему плохо.