Страница 8 из 145
— А может, еще и невиноватый он, — снова вступила в разговор Устиновна. — Вот техник–то вернулся, который с газового завода… Фамилия из головы вылетела… Извинились, говорят, перед ним, путевку теперь в санаторию бесплатно выдали. Комнату обещают.
— Ну извинились — значит, не виноват, значит, действительно зря человек пострадал, — дергая шрамом, перебил Дмитрий. — А перед Степаном никто не извинялся, в письме во всяком случае об этом нет. Отбывал наказание, случилась амнистия, простили.
— И вообще, — сказал Платон Тимофеевич. — К такому делу надо подходить осмотрительно. Разные и по–разному выходят. Ворья вон сколько всякого вышло по амнистии. А которых и просто из жалости отпускают: напакостил — ну ладно, не пакости больше. Советская власть по душе–то своей великодушная, и потому великодушная, что сильная. Вот и надо разбираться, кто от великодушия этого вышел, а кто и впрямь напрасно терпел.
— Словом, не будем себя тешить, ребята. Если бы не было вины за Степаном, если бы не понимал он ее за собой, уж не забыл бы написать об этом. А вот не написал, молчит. Ну что же, решаем так: пошлем авиапочтой, а того лучше — телеграммой: езжай, мол, братец, куском хлеба поделимся. Так, что ли?
— А где жить будет? — спросил Яков Тимофеевич. — В общежитии? А может, он на завод идти не захочет: тогда какое же общежитие?
— К себе пущу, — сказал Дмитрий. — Вдвоем с Андрюшкой живем в пустой хате. Потеснимся.
— А как же Лелька? — Яков подмигнул Платону Тимофеевичу. — Вдруг застесняется, ходить перестанет…
Не поворачивая головы, Дмитрий скосил в сторону брата тяжелый, хмурый взгляд. Был этот взгляд такой, что Яков Тимофеевич поспешил сказать:
— Молчу, молчу, Митенька. Ну тебя знаешь куда. Шуток парень не понимает. Разве можно так жить на свете: все всерьез да всерьез. С ума сойдешь ведь.
— Шутки разные бывают, — сказал Дмитрий. — За одну из шуток брат Каин брата Авеля убил.
— Это в вашем цехе так считают, — не удержался Яков Тимофеевич.
— Точно, точно, Митя, не силен ты в священном писании, — засмеялся Платон Тимофеевич.
— Что ж, пойду поштудирую евангелие, — сказал, подымаясь, Дмитрий. — Может, составишь компанию, заслуженный деятель? — позвал он Якова Тимофеевича. — Провожу до дому, так и быть. Не бойся, Авель, я не Каин.
5
Секретарь городского комитета партии Горбачев шел на работу. Утро было солнечное, свежее. Море, открывавшееся по временам за домами, лежало в дымке, по нему катились волны с белыми гребнями, в порту густыми голосами разговаривали пароходы. Пахло цветами. После дождей они вдруг расцвелись к осени в городских скверах, разблагоухались. По центральным улицам стало просто приятно пройтись. А сколько труда и всяческих совещаний понадобилось, прежде чем посадили эти цветы весной! Разве горожане про то знают? Каких только причин не выдумывал исполком горсовета, чтобы отвязаться от обременительного дела: и денег–то нет, и работать некому, и семена или рассаду взять неоткуда…
Горбачев шел медленно, ему нездоровилось. Он думал свои трудные секретарские думы. Много сотен тысяч людей в городе. Все хотят хорошей и достаточно оплачиваемой работы, все хотят хорошего жилья, все хотят есть и веселиться — жить той разносторонней, содержательной жизнью, какой достойно это удивительное существо — человек. Нет такого участка в жизни города, за который бы Горбачев прямо или косвенно не отвечал перед партией, перед ними, которые хотят хорошей жизни, хорошего жилья и хорошей еды.
Нелегкая его работа, да и здоровье вот портится, возраст себя оказывает — молодость стал вспоминать. Проходя мимо недавно восстановленного двухэтажного дома бывшей женской гимназии, вспомнил вдруг губернскую ЧК, которая размещалась здесь когда–то, вспомнил себя, мальчишку–рассыльного, грозных комиссаров и уполномоченных, неутомимых солдат–чекистов, комсомольцев–чоновцев, бессонные ночи, выезды на ликвидацию белогвардейских и кулацких мятежей, облавы и погони… Подумал о том, что, пожалуй, следовало бы на этом здании установить мемориальную доску. Уж больно мало памятного осталось в городе от революционных лет. Пусть молодые читают о том, что была когда–то ЧК, и не вообще, а конкретно, в этом вот доме, где теперь школа–десятилетка; что были комбеды и ревтрибуналы, что были ЧОНы и продотряды, что были красногвардейцы и женделегатки… Цветы, благоухающие сегодня вдоль улиц, завоевывались в боях. До цветов здесь когда–то лежал голый пыльный булыжник, который знал кровь от пуль и от шашек и не раз брызгал горячими искрами под копытами казачьих коней.
По лестнице горкома Горбачев поднялся на второй этаж, поглаживая под пиджаком сердце. Ныло. Через приемную, кивнув ожидавшим там нескольким посетителям, прошел бодро.
— Здравствуйте, Симочка! — сказал весело секретарю. — Как провели воскресенье? — Вполголоса добавил так, чтобы только ей было слышно: — Прошу минуточку никого ко мне не пускать.
В своем кабинете отпер сейф, достал из него коробочку, в которой лежали плоский пузырек, пипетка и кусочки мелко наколотого сахара. На пузырьке была надпись: «Валидол». Накапал на один из сахарочков шесть капель, положил под язык. Во рту стало холодно и мятно. Вспомнились белые пахучие пряники. В годы нэпа их пек один частник, недалеко тут от горкома пекарня была, во дворе… Снова подумал, что вспоминать детство не к добру, — во всяком случае, это верный признак старости. И еще подумал: пятьдесят три года — неужели это действительно уже старость? Странно. А когда же все было — молодость, зрелые годы? Как, когда они успели пролететь? Усмехнулся. Сам поймал себя на притворстве. Прекрасно же знал, что прожил много и пережил многое, не пролетели годы, а шли и шли один за другим, и в каждый из них делал что–то, может быть, на первый взгляд и не очень броское для глаза, но значительное, необходимое, важное солдат партии Иван Горбачев.
Запер коробочку снова в сейф, нажал на кнопку звонка на столе, появившейся Симочке сказал:
— Давайте, кто там первый?
Вошел хорошо одетый во все отутюженное и свежее человек не сразу определимого возраста, почти совсем седой, лицо припухшее; не спеша, но и не слишком медленно пересек кабинет, подождал приглашения, сел в кресло, внимательно осмотрел Горбачева умными усталыми глазами.
— Я вас слушаю, — сказал Горбачев.
— Вы не подумайте, товарищ Горбачев, что я пришел к вам как некий жалобщик, как человек обиженный. Моя фамилия Орлеанцев. Я коммунист. Вот мой партбилет прошу взглянуть. Как видите, партийный стаж порядочный, еще в институте вступал. До войны, конечно. Дело вот в чем, товарищ Горбачев… Я бы, простите, мог вас и не беспокоить, сел бы в поезд или на самолет — и прямо в Москву, к министру, к Николаю Федоровичу, или даже и к одному из первых замов предсовмина… Но ведь это же мелочи, стоит ли из–за них беспокоить больших людей. Дело вот в чем. Я прибыл в ваш город по собственному желанию. У нас в министерстве началось сокращение штатов. Я, чтобы облегчить этот процесс, хотя убежден, что сокращение меня и не коснулось бы, подал заявление в порядке собственной инициативы, и мне выдали, так сказать, путевку к вам, на Металлургический. По образованию и по опыту аппаратной руководящей работы я металлург. И что вы думаете? Здешний директор просто чудак какой–то. Пожалуйста, очень, говорит, вам рады, идите инженером на участок.
— А вы куда бы хотели?
— Я, товарищ Горбачев, далек от того, чтобы капризничать. Я, например, не претендую на должность главного инженера или главного технолога завода. Меня здесь не знают, пусть, как говорится, присмотрятся товарищи. Но начальником цеха, мартеновского или доменного…
— Там же есть люди.
— Не мне вам объяснять, что в таких случаях делают. В возможностях директора многое, товарищ Горбачев. Но я человек не капризный, я предложил директору кое–какой выход из положения. Я ведь уже почти неделю, как прибыл сюда, успел навести необходимые справки. В доменном цехе обер–мастер не имеет никаких документов, никакого диплома, практик.