Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 145

В третьем часу ночи выехали в путь. Никто из них двоих дороги толком не знал; спросить было не у кого, все вокруг спало; ехали, доверяясь чувствам, уверяя себя, что должно быть именно так, а не иначе.

Когда нагнали Дмитрия, он был уже на половине дороги. Месил снег ботинками с таким упорством, с такой яростью, что не хотел отступать в сторону, шагал в свете фар, не оборачиваясь, и даже руку не поднял: подвезите, мол. Увидев брата и племянника, не удивился, сказал только: «А! Это вы, ребята». Его усадили тоже в кабинке, потеснились.

— Ноги мокрые? — спросил Андрей. — Переобуйся, свои ботинки отдам. А, дядь Мить?

Дмитрий мотнул головой: не надо.

Ехали дальше, буксуя, преодолевая косые сугробы, наметенные поперек шоссе ветром с моря. Застревали, вылезали на дорогу, подкапывали лопатой под колесами снег до грунта, налегали плечами на кузов грузовика.

Почти уже у самого Рыбацкого нагнали и Лелю. Леля шла не так, как Дмитрий. Она с трудом двигала ногами. Едва свет фар добрался до нее, обернулась, подняла обе руки и ждала, пока грузовик не подошел к ней почти вплотную.

Дмитрий выскочил из кабины. Он и Леля долго стояли, поворотясь спинами к ветру, в пляшущем вокруг них снегу. Фары слепили им глаза. Они отворачивались и от фар. Дмитрий, видимо, звал Лелю в грузовик, он размахивал рукой, тянул ее за рукав. Леля порывалась идти дальше. Разговор затягивался. Степан, чтобы не разряжать аккумулятор, выключил свет. Силуэты людей стали едва различимы.

Наконец они приблизились к машине. Андрей распахнул дверцу, выскочил на снег. Дмитрий подсадил Лелю в кабину, сел рядом. Андрей взобрался в кузов.

Вскоре въехали в поселок. Леля вышла там возле одного из длинных низких бараков и скрылась в узкой дощатой двери.

— Ну что, — спросил Андрей, которого снова пустили в кабину, — что она говорит? Что с ней случилось–то?

Дмитрий не ответил и промолчал всю обратную дорогу.

До дому добрались только к тому часу, когда уже всем троим надо было собираться на работу. Андрей включил репродуктор, и, пока разжигал керосинку, ставил чайник, собирал чашки на стол, резал хлеб и колбасу, диктор читал статью из газеты о том, как шахтеры Донбасса готовятся встретить Двадцатый съезд партии, какие готовят трудовые подарки, какие вносят предложения, чтобы увеличить добычу угля.

— У нас тоже скоро областная партийная конференция, — сказал Андрей. — Делегатов на съезд будут выбирать. Завидую тем, кто в Москву поедет! До чего интересно, наверно. К нам в техникум приходил раз один делегат, еще Восемнадцатого съезда. Рассказывал, как все там происходило. Заслушались.

— А у меня вот все прахом пошло, — сказал Степан. — И из комсомола выбыл… возраст не тот. И в партию не попал. Я же заявление перед самой войной подал, должны были разбирать. Теперь уж… да… куда там…

Он сказал это с такой грустью, с такой горечью, что Андрей впервые со времени его приезда взглянул на дядю Степана не с настороженностью, а с жалостью. Ведь он, этот дядя, в сущности, тоже жестоко пострадал от гитлеровцев, может быть, еще более жестоко, чем если бы даже был убит.

— Надо идти, — сказал Степан, посмотрев на ходики. — Да еще и поднажать придется, а то опоздаем.

Оделись, вышли. Восток был в тонких розовых красках. Печные дымы, подымаясь над крышами, придавали небу жемчужный оттенок. После ночной вьюги в природе затихло, деревья были в снегу, стояли недвижно. В морозной тишине кричали, прыгая в дорожных колеях, воробьи.

На повороте к центральным улицам открылась панорама завода. Был он огромный, этот завод. Вид его всегда успокаивал. В сравнении с ним, с той большой жизнью, которая угадывалась за доменными печами, за трубами мартеновского цеха, за высоченной трубой прокатки, все домашние дела выглядели мелкими, не стоящими того, чтобы из–за них так переживать. Для всех троих завод был неизмеримо больше, выше, главнее их жизни в отцовской мазанке. Они бы, не задумываясь, собственными руками разрушили эту мазанку, если бы так понадобилось заводу. И в то же время отцовский дом оставался отцовским домом, и от жизни, которой жили они в этом доме, уйти было некуда.

Когда подходили к заводу, когда уже миновали мост и Степану надо было сворачивать влево, ко второй проходной, которая вела к гаражу, Дмитрий впервые после объяснения с Лелей среди снежной дороги раскрыл рот.

— Степан, ты Лелю Величкину знаешь?

Можно было подумать, что рядом ударил снаряд, так стремительно обернулся Степан к Дмитрию.

— Величкину? Олю? — перехваченным голосом спросил он. — А ты ее тоже знаешь?

— Сегодня ночью, — сказал Дмитрий, — она сидела между тобой и мной в твоем грузовике.

21





Анна Николаевна мыла чашки после вечернего чая, Капа протирала их полотенцем и ставила в буфет.

— Мама, — сказала Капа. — Андрей мне сделал предложение, мама. Ты как смотришь на это?

— Ужас какой! — Анна Николаевна едва не уронила чашку. — Да ты понимаешь, что говоришь? Какие могут быть предложения, когда тебе еще три года учиться! Ученица выходит замуж! Где это видано?

— Во–первых, я еще ни слова не сказала о том, что собираюсь выходить замуж.

— А как же?..

— Обожди, доскажу. Во–вторых, разве тем, кто учится, это запрещено? Что же будет, если я окончу институт да потом поступлю в аспирантуру и еще на три года засяду за кандидатскую диссертацию, а потом еще на несколько лет за докторскую? Что, мамочка, прикажешь тогда делать? Выходить замуж в тридцать лет? Ведь только тогда наконец я перестану быть ученицей. Но зато уже буду вполне сложившейся старой девой. Спасибо, мамочка, сама ты, как мне известно, вышла за папу семнадцати лет.

— Почти восемнадцати.

Обе, взволнованные, помолчали.

— Но ведь ты обычно заявляла, — сказала. Анна Николаевна, — что замуж никогда не выйдешь, что не будешь на свои святые чувства надевать пошлые цепи Гименея.

— Во–первых, я не говорила этого слова: никогда. Я говорила, что вовсе не обязательно, чтобы любовь непременно оканчивалась браком. Она имеет право существовать сама собою, самостоятельно. Во–вторых, мама… Во–вторых, он такой одинокий. Отец у него погиб на фронте, мать — плохая женщина, бросила сына, куда–то сбежала. Ему очень трудно живется, мама.

— Так ты, что же, уже и согласие дала? — окончательно упавшим голосом спросила Анна Николаевна,

— Да, мама. Прости, пожалуйста.

— Боже, что–то скажет отец! Это его убьет. У него так плохо с сердцем в последнее время. Что ты творишь, Капитолина, что ты творишь! Какое мучение ты нам причиняешь! Столько чувств, столько жизни мы отдали тебе! Отец никого из детей так не любил и не любит, как тебя. Для него это была самая большая радость — подержать тебя на руках. Прибежит домой — он тогда в партийном комитете Судоремонтного работал, — схватит тебя и носит… — Анна Николаевна готова была заплакать.

— Перестань, мама, это невозможно. И себя и меня мучаешь. И папе, наверно, устроишь сцену. Я же не умираю, не уезжаю на всю жизнь в Антарктиду. Зачем усложнять простые, извечные вещи?

— Холодный ты человек, Капитолина, черствый. Ты не умеешь чувствовать, ты только рассуждаешь.

— Некоторые думают обо мне иначе.

Анна Николаевна не слышала ее.

— Нельзя только рассуждать и рассуждать, — говорила она. — Бессовестная ты.

— Ну это разные вещи, мама, — бессовестная и холодная.

— Нет, не разные! Холодные люди всегда бессовестные, а бессовестные — всегда холодные. Совесть не дает застывать чувствам человека.

— Ты философствуешь, мама.

— А ты дерзишь. Не воображай себя самой умной! — прикрикнула Анна Николаевна. — Я в институте не училась, но я тридцать пять лет прожила с твоим отцом. Эта жизнь была для меня все — и институт и академия. Да, я многому научилась у твоего отца. Дай боже, чтобы у тебя в жизни оказался такой учитель..

— Напрасно ты думаешь, что я собираюсь быть ученицей у своего мужа. Не в очередное учебное заведение поступаю. Постарайся, мама, уловить разницу. Впрочем, ты меня прости, если я говорю дерзости, но ты сама неправильно со мной разговариваешь. Ты говоришь так, будто решила не давать мне так называемого благословения. А я не благословения спрашиваю, а товарищеского совета;