Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 145

Был солнечный день, когда на территории завода стали падать и рваться снаряды немецких пушек, когда поток людей, автомашин, конных повозок хлынул вдоль моря, на восток, к степям.

Василенко, Воробейный и он, Степан, выполнили задание. Они вывели из строя все сложное хозяйство, питающее доменные печи воздухом. Они это сделали в те минуты, когда танки немцев подошли к мосту перед заводом. Надо было немедленно уезжать. Но выяснилось, что куда–то исчез Воробейный. Кидались туда, сюда, нигде его не было. Василенко принял решение: «Ждать не будем. Сам виноват. Пошли к машине». Степан сел за руль, нажал на стартер, мотор молчал. Он поднял капот. Ехать было нельзя, кто–то вывернул свечи. «Инженер ваш тут копался. — Подошел старик вахтер. — Прибежал вот только что — и сюды, прямо в мотор. Я‑то ведь не знаю, какие у вас дела. Может, так и надобно».

Облили автомобиль бензином, подожгли и вдоль моря двинулись пешком, в толпах людей, отступавших на восток. Их бомбили бомбардировщики, штурмовали пулеметным и пушечным огнем штурмовики, преследовали на танках…

Нет, об этом братьям рассказывать ни к чему. Не ждут они рассказа, наверно, и о том, как сражался он, Степан, в рядах Красной Армии под Ростовом, на Кубани, под Минеральными Водами и в теснинах Северного Кавказа.

— Что ж, так и будем играть в молчанку? — сказал Дмитрий, не снимая локтей со стола.

— Струсил, — сказал Степан, чувствуя озноб во всем теле. Суду он рассказывал, как их роту окружили, как некуда было податься, как кончились патроны, — и то была полная правда, так именно и было. Но там его не спрашивали о том, что и как он чувствовал в тот день, что пережил. Здесь он впервые вслух произнес это слово: «Струсил».

— Может быть, и руки кверху поднял? — Дмитрий выпрямился на стуле.

— Поднял.

— Так ты же не Ершов! Ты, знаешь, кто… ты…

— Обожди, — остановил Дмитрия Платон Тимофеевич. — Может, ранен был? — спросил он Степана.

— Нет, здоровый.

Яков Тимофеевич вытащил пачку сигарет, Платон Тимофеевич и Дмитрий потянулись к ней. Закурили.

— Ну и что же? — заговорил Платон Тимофеевич. — Поднял руки, тебя забрали, надели гитлеровскую шинель? Погнали стрелять в своих? А в это время батька твой не давал врагу получать металл с наших печей. Батька твой рук не подымал, дрался как мог, до последнего.

— Дмитрия вон как изуродовали, — сказал Яков Тимофеевич. — Парнишка еще был. Расстреляли ведь хлопца.

Степан скосил глаза на изувеченное лицо Дмитрия.

— Игнат погиб… Ленька, Валерка… — добавил Дмитрий.

Степана знобило все сильней. Стала мелко и неудержимо дергаться челюсть, зубы постукивали о зубы. Хотел сказать многое, все сказать, а не мог и трех связанных одно с другим слов из себя выдавить. Молчал и бормотал.

Не выдержал такого напряжения. Схватил чей–то полный стакан, расплескивая на пол, на штаны, поднес ко рту, выпил водку большими глотками, будто воду. Никто на это не сказал ни слова. Стало немножко легче, прошла дрожь.

— Да, я подлец, — заговорил он торопливо. — Плюйте мне в лицо, утираться не буду, все стерплю. Одно верьте: не стрелял в своих. Ничего не вышло из нас у немца. За других не говорю, а наша часть была не войско. Гоняли нас по тылам, нужники чистили, а потом за небоеспособность и вовсе расформировали. Гад я, гад, ладно. Но крови родной у меня на душе нету. Нету, говорю, нету, слышите? Никто мне такой казни не придумает, которой сам я себя казню. Нет мне покоя, никогда нет, даже во сне.





Братья слушали его выкрики, дымили сигаретами, прикуривая друг у друга.

— Никто из вас не знает того, что знаю я. Разве вы знаете полную цену тому, когда, рядом плечи своих? Вам это в обыдёнку. Нет ничего страшнее — встать со своими, с родными, один против одного, не плечом к плечу, а грудь к груди. Да мне бы так, как вы сейчас… плечом к родному плечу прижаться… землю бы ел.

— А почему ты так думаешь — полной цены этому не знаем? — спросил Дмитрий. — Потому и не пошли против своих грудь к груди, что всегда знали цену верности родной земле, родной семье… Ты нам лекцию не читай. Твоей науки мы не проходили и проходить не будем. Ты как птица воробей. В одной книге о нем читал, что он птица–космополит. Везде ему родной дом, где кормежка есть, где урвать кусок может.

— Неправда, — сказал Степан. — Неправда!

— Если неправда, — продолжал Дмитрий, — что ж ты, как другие, не подался к своим? Когтями бы, зубами да процарапывался, прогрызался. Мало таких было, что ли? В гитлеровских лагерях подпольные организации сколачивали, электрическую проволоку рвали, в партизаны уходили. Геройство и там большевистское проявляли. Не за то, что в плену был, — за это, что же, мы тебя, судить будем? Ну струсил и струсил, у каждого свой запас прочности, — нет, за другое, за то, что во власовцы пошел, вот за что морду тебе бить надо.

— Степан, Степан, — заговорил и Яков. — Объясни ты нам, что значит — струсил? Как то есть струсил, чего струсил, перед кем струсил?

— Увидел дулья автоматов, как они глазком своим черным в душу твою заглядывают…

— …и руки поднял? — с яростью добавил Дмитрий. — О чем же ты думал в ту минуту?

— О том, что жить хочу! Вот о чем! — выкрикнул Степан. — Жить! О том, что, может быть, еще выпутаюсь как–нибудь, если на месте не пристрелят. Не конец это. Мало ли что бывает.

— Степа, — сказал Платон Тимофеевич, с укоризной качая головой. — Во всякой борьбе действует один закон. Если ты изменил своим, спасая себе жизнь или свое благополучие, то жить ты сможешь, пользоваться этой жизнью, только борясь против своих. Середки в таком деле нету. Или выстоял, так выстоял до конца — живой или мертвый. Или сломался, так тоже ломаться будешь без останову. Ты помнишь, Яков, — он обратился к Якову Тимофеевичу, — помнишь, у нас в Юзовке, в двадцать шестом или двадцать седьмом году, — мы тогда молодые парни были, комсомольцы, — ты помнишь секретаря комсомольской ячейки Лешку Краснобаева?

— Что–то запамятовал, — ответил Яков Тимофеевич.

— Так вот — Лешка… Был он свой, рабочий парень. А троцкисты его подмяли все–таки под себя. Испугался. А чего испугался? Того, что нашлась там кучка горластых. Как принялись на нас, большевиков, критику наводить, как пошли чесать на собраниях. Он и подумай: раз так горласто орут, значит, их сторона побеждает, их сила — и давай, глупая голова, к ним подлаживаться. Дальше — больше. До того доподлаживался, что даже активнее этой шпаны действовать начал. Приехал к нам из обкома — или из губкома, по–тогдашнему… вот и я позабывать стал, Яша, как было в точности–то… Приехал, говорю, боевой такой парень, одно помню — тоже Алексеем звали, а фамилия, должность?.. Извиняюсь запамятовал. Они тут и сошлись–схлестнулись. Приезжий Алексей стал громить крикунов. А наш Лешка и говорит: «Не позволю распоряжаться, я тут руководитель». А приезжий ему: «Ты, говорит, знаешь, какой руководитель теперь? Ты, говорит, на цыпочках бежишь впереди разбушевавшихся сукиных сынов и еще оглядываешься — так ли бежишь, как им надобно, заискиваешь перед ними, ихних аплодисментов ждешь. Радуешься, дурак, что они тебя хвалят». Ничего наш Лешка не понял, закусил удила, запутался еще пуще, до того дошел, что ходу ему обратно уже не было… Допустим — снова к нам идти?.. Верить ему будем, что ли? Нет, милый, не выйдет!.. Потом мы все это болото осушили, кого следует поуняли, поутихомирили. Новоявленные Лешкины сотоварищи бросили его, чего и следовало ожидать. Остался он голенький перед массами. Думаю, что пальцы грыз оттого, как промахнулся в политике. Сидел один в норе, что сурок, и грыз их, пальцы–то.

Платон Тимофеевич покрутил на столе стакан с водкой, оставил его на месте, принялся за соленый помидор.

— Куда работать пойдешь? — спросил он.

Степан окончательно расстроился от этого будничного вопроса. Он не знал, как отвечать.

— Что тут спрашивать и что раздумывать, — сказал Дмитрий. — На завод должен идти. Куда же еще?

Ушли братья в третьем часу ночи. Степан проводил их до калитки и долго слушал шаги, постепенно затихавшие в кромешном осеннем мраке. Вернулся в дом, посмотрел на нетронутые стаканы, погасил свет, лег не раздеваясь на постель. Руки закинул за голову. Стучали старые ходики, шумел ветер в голых вишнях за окнами.