Страница 17 из 145
— Скажите, Дмитрий Тимофеевич, — спросила Искра, — только обещайте не обижаться на вопрос: вы тоже пьете?
— А кто еще пьет?
— Нет, я вообще — пьете или не пьете?
— Я, Искра Васильевна, иногда выпиваю, — отчетливо, как на уроке, ответил он. — Но я этого не люблю. Удовольствия в водке не вижу.
— А вы были когда–нибудь так пьяны… Ну, как это вам сказать?..
— Был так пьян. Несколько раз. Впервые, когда увидел, какая у меня личность стала. Это еще в партизанском отряде. Два дня не могли поднять меня на ноги. Во второй раз — в армии. Опять по этой же самой причине. И еще раза два — когда домой воротился. Причина, Искра Васильевна, та же.
Искра молчала, искоса, при свете фонарей, под которыми они проходили, рассматривая его страшный — через все лицо — шрам.
— А теперь? — спросила она.
— Что — теперь?
— Пьете?
— Редко. И если выпью, то непременно по какой–нибудь причине. Без причины люди не запивают. Просто, мол, так, для удовольствия.
— Вы думаете?
— Мое убеждение такое. Выпить, верно, можно и без причины. А запить — нет, тут всегда смотри в корень.
— Ну, а если, предположим… Нет, нет, это я так. — Искра шла и думала о том, что Дмитрий Ершов, пожалуй, прав. Вот пьет артист Гуляев. С чего? Он сам сказал Виталию, что его не удовлетворяет работа, что ему дают не те роли, что он тоскует по настоящим характерам. И кроме того, — а может быть, это и самое главное, — погибла женщина, мать Виталия, которую он любил. Или Платон Тимофеевич, брат Дмитрия… Живет без жены, которую потерял в войну. Возраст не молодой, снова жениться не легко в таком возрасте. Тоскует.
— Ну, а если, предположим, — все–таки сказала Искра. — Предположим, муж какой–нибудь хорошей женщины, человек, которому дома делают все, чтобы ему было хорошо, уютно, удобно, вот если и он пьет, тогда чем это объяснить?
— Значит, носит что–то в душе, скрывая от этой хорошей жены. А может, и она не такая уж хорошая, как перед собой кажется.
— Нет, нет, все это неверно, неверно! — решительно сказала Искра. — Это распущенность, распущенность и ничто иное. Если следовать вашей теории, то пьянство неистребимо. Ведь почти у каждого что–нибудь да случается в жизни неприятное и даже тяжелое. Жизнь есть жизнь. Надо учить людей держать себя в руках. Ведь не пустили же мы к себе опиум или гашиш. А эти вещества, говорят, если человек хочет забыться и уйти от тягот и огорчений жизни, куда сильнее водки действуют.
Дмитрий молчал. Искра спросила:
— Вы меня не слушаете?
— Слушаю.
— Я, наверно, надоела вам с этим разговором? Но меня очень беспокоит, когда много пьют. Так хорошо в жизни и без водки, так много радостей. Только ведь их надо видеть, пользоваться ими. Простите, а вам очень мешает в жизни этот шрам?
— Когда–то мне думалось: вот найду того гада, который ударил меня штыком в лицо, не пожалею неделю, месяц, а расщипаю его по кусочкам щипчиками, которые у вас, женщин, для маникюра. Ненавижу их, проклятых, которые приходили сюда убивать нас и калечить. — Он помолчал и заговорил снова: — Но, между прочим, не смог бы я никого расщипывать щипцами, Искра Васильевна. Хвастаю только, не того я воспитания, не того народа. Был у нас случай в отряде, в партизанах. Потеряли мы в бою семерых товарищей: троих убитыми, четверо были ранены. Подобрать не смогли, захватил их враг. Мучили, конечно, страшными муками. Опутали колючкой, подвесили меж деревьев и жгли под ними костры. Нашли мы их… что головни. Клялись отомстить страшной местью. Такой, какой на свете еще и не бывало. Да… В новом бою нам повезло — захватили одиннадцать гитлеровцев, допросили. Выяснилось — виноваты в мучениях наших товарищей. Командир отряда, шахтер–донбассовец, и говорит: «Разделитесь на группы, ребята, берите этих гадов поштучно, и кто какую казнь придумает, такой и казните врагов рода человеческого». Что же вы думаете, Искра Васильевна? Устроили мы суд как полагается, да и присудили их всех именем советского народа к расстрелу. Вот и вся казнь египетская. Не звери мы, советские люди, не можем живое мучить.
Искра внимательно смотрела в лицо Дмитрия.
— А вы мне казались человеком, который на все способен, чтобы только добиться своего, — сказала она.
— Это совсем другое, — ответил он. — Одно дело — добиваться цели, не сдаваться, быть настойчивым, другое — зверствовать. Они вот зверствовали и ничего не достигли. А мы по–гуманному, а государство–то гитлеровское похоронили.
— Кто же, Дмитрий Тимофеевич, если это вам не очень тяжело вспоминать, кто вас щтыком–то?.. Когда, при каких обстоятельствах?
— При самых обыкновенных. Пришли они к нам сюда, вот в этот самый город, осенью сорок первого. Кто из наших заводских поуходил, а кто и остался. Одни не успели, другие еще по каким причинам. Я при отце задержался: думал, уговорю уйти. А он твердит: «Не в том возрасте, чтобы со своей родной земли как заяц бегать». Не только отца не уговорил, а и сам замешкался. А там уже и поздно стало. Сижу с родителями дома, думаю: «Есть, наверно, подпольщики в городе, как связаться с ними?» Ну, гитлеровцы, в общем, рано ли, поздно ли, пришли, нашли. Прокатчик, дескать? Марш на завод, арбайтать надо, металл выпускать для великой армии. Пошли мы с батей. «Мы им наарбайтаем, — говорит батя, — так наарбайтаем, весь век в пояс кланяться будут». Подходим к заводу, а над воротами уже вывеска: «Штальверке. Герман Геринг и К°”. Ну, отца на доменные печи, как и был он, отправили, а меня тоже на прежнее место, в цех блюминга, стан восстанавливать. И произошел в цеху такой случай. Заявились раз какие–то два типа, с молниями на петлицах, эсэсовцы, значит. То ли пьяные были, то ли нахальство в них через край шло — идут прямо на меня, будто и нет перед ними человека, будто пустое там место. Я стою, тоже вроде отца рассуждаю — не заяц, мол, на родной земле перед каждым трястись. Стою, словом, замер весь. Один меня и толкни в грудь. Я от неожиданности упал. А когда на земле очутился, рука сама подобрала подходящую какую–то железину. Вскочил да ка–ак!..
— Ну, а кто же, кто?
— А уж тут на свисток налетело. Взяли грешного, скрутили. Повели на котлован. Хотел сбежать, припустился было. Да куда же, если руки за спиной скручены? Солдаты догнали. Вот мне один штыком и… Ладно, Искра Васильевна! — Дмитрий махнул рукой. — Не будем об этом больше. Расстрелять расстреляли, а я вот живой и умирать не собираюсь, долго жить буду.
Они не заметили, что уже давно стоят возле дома, в котором жила Искра. Может быть, и еще бы простояли на холоду, но подошел Виталий. Откуда–то возвращался.
— Искруха! — сказал он, обнимая ее за спину. — Пошли домой. Ты что, только с завода? Так поздно собрание окончилось? Прозаседаетесь! А это кто с тобой? Знакомь. — Он был весел, улыбался во все лицо.
Искра назвала ему Дмитрия, а Дмитрию представила Виталия, сказав: «Муж».
— Пошли к нам, товарищ, — пригласил Виталий радушно. — Что–нибудь в наших запасах найдется. А, Искруха?
— Я спешу, — решительно отказался Дмитрий. — Меня ждут дома. — Он попрощался и ушел своим твердым, широким шагом.
Никто его, конечно, дома не ждал. Ждать могли только в субботу, а был четверг. Но ему не хотелось видеть мужа инженера Козаковой. Может быть, этот муж чудеснейший человек, лучше, как говорится, и на свете нет, все равно ни знакомиться с ним, ни в гостях у него сидеть никакого желания не было. Непонятная и беспричинная обида проникала в душу. Странно: откуда она, от кого? Ведь он всегда так гордо говаривал: кто его обидит, тому и жизни–то жить до утра.
10
Виталий Козаков не мог пожаловаться на свои дела. Портрет сталевара, который так нравился Искре, у него купили — из Москвы специально приезжал представитель закупочной комиссии. «Рыбака» отобрали на выставку. На стенах комнаты появилось еще несколько новых портретов и пейзажей. Деньги были, настроение работать было. Чего еще желать?
В Москве, особенно в последние годы, Виталий работал без всякой охоты, без радости — просто из необходимости зарабатывать на жизнь. Темы и сюжеты выдумывались трудно. Шел однажды мимо Дома союзов, была июньская ночь, светало, в окнах дома сверкали огни люстр, слышалась духовая музыка, мелькали белые платья. Спросил у входа, что там происходит. Сказали: общегородской вечер тех, кто окончил школу с медалями. Постоял под окнами, вспомнил свою школу. Хотел подняться наверх, не пустили. Но июньская ночь эта не ушла из памяти. Постепенно, день за днем складывалась картина: какая–то лестница, не главная, не парадная; через приоткрытую дверь, где–то в глубинах здания, в светлом зале видны кружащиеся пары. А здесь, на переднем плане, на подоконнике лестничного окна, комкая в руках платочек, сидит девочка–девушка в коричневом форменном платье. Перед нею, потупясь, стоит паренек. Идет объяснение в последние минуты школьной жизни.