Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 134 из 140



— Приехали мы сюда, на Ладу, моих ребят, партия мобилизовала на трудовой фронт. Засучили рукава, работаем, восстанавливаем. Мазурики всякие — тут сказано: троцкисты, а мы их называли «лёвкины подручные» — воду мутят. Нечего, мол, заниматься такими пустяками — восстановлением, все равно плохо нам будет, в Германии революцию задушили, в Болгарии тоже, и мы погибнем, не выдержит советская власть. Мы тут одного на заводском митинге чуть в люке не утопили, — вздумал нам письмо Троцкого читать. Илья мой ему по уху смазал. Илья горячий был смолоду, не то что Василий. Василий держал себя. Да, всё выдержали мы, товарищ Жуков. Не только что не погибли, — социализм построили, коммунизм строим.

Ветер грянул по кровлям с новой силой. Оба прислушались, и, когда затихло за окнами, Жуков спросил:

— Почему вы, товарищ Журбин, в партию не вступили? Немножко даже странно для вашей биографии.

— Чего странного! Странного нет. До революции–то, говорю, серый был, сам по себе, а в революцию мне уже стало под пятьдесят. Гляжу, ребята мои в партию записываются, и кругом все партийные — молодежь. Неловко, думаю, старому среди них путаться, да так сроки и пропустил, еще старее сделался. «Подам, подам заявление», — собирался. И не собрался. Что за партийный из меня? Силы что ни год, то меньше, не вскочишь этак, не схватишься за пиджак, как бывало, если тебя партия куда потребует. А раз не можешь на первое слово отозваться, в партию–то и не лезь, не мешай ей своими немощами. Партия же, товарищ Жуков, — вот, скажем, идет войско, — она вроде головная застава, первая на себя всякий удар принимает. Крепкий там народ, в головной заставе, должен быть.

— Но вы, наверно, слышали, товарищ Журбин, о Николае Островском, о писателе?

— Который, как сталь закаляется, написал? Читал, Знаю, что скажете. В постели, мол, лежал, а партии великую пользу принес, вся ребятня на его книжке воспитывается, Пример мне неподходящий, товарищ Жуков. Я ведь кто? Я рабочий. Я лежа в постели корпусную сталь размечать не могу. Так? Так. Я на заводе показать себя должен, на производстве. Рабочий, если он партийный, он работает по–стахановски. Обыкновенно — почему. Головной отряд! Тут, в книге, что о стахановцах говорится? Стахановец ломает старые нормы, работает по–новому, выжимает из техники все, на что она способна. Мне не то что в семьдесят, а и в шестьдесят не угнаться было за молодняком. Вот и не получился бы из меня стахановец. А стахановца нет — нет и коммуниста. Стахановец–то — кто он? Он — который бьется за такую работу, которая к коммунизму ведет. Он, значит, и есть коммунист. А я… Чего там говорить! Опоздал в стахановцы, вот и в коммунисты опоздал.

— Интересно вы рассуждаете, товарищ Журбин. С одной стороны — очень правильно, с другой стороны — совсем неправильно. Конечно, рабочий–коммунист должен быть передовиком. Но мне известно, что до самой войны, в преклонном уже возрасте, вы были одним из лучших разметчиков завода.

— Был, был, — прервал Жукова дед Матвей. — Только по качеству. Количество не получалось. Уже сдавал, И главное — не по–новому работал, как нынче работают, а по старинке, вот, что называется, действительно по–дедовски. — Он усмехнулся и замолчал.

Было поздно, часы ударили двенадцать раз. Жуков поднялся.

— Значит, не опасно, думаете? — переспросил он.

— Вода–то? Кто ее знает? В девятьсот восьмом накуролесила.

Жуков попрощался и ушел. Дед Матвей закрыл книгу и лег на диван: устала спина от сидения в кресле. Он уснул, и снилось ему, что снова позвонил министр, снова говорили о заводских делах, желали друг другу здоровья. Но разговору все время мешал звонок, будто телефон взбесился: люди говорят, а он названивает.

Дед Матвей подумал, что надо вызвать монтера, пусть–ка исправит, и проснулся. Телефон звонил наяву.

— Матвей Дорофеевич! — говорил вахтер с пирса. — Докладываю: сто десять.

— Чего сто десять? — Дед Матвей не понял.

— Сто десять выше ординара. Вот передо мной водомер.

Сто десять! Недаром беспокоился Жуков, — вода поднимается. Дед Матвей представил себе водомерную рейку, черными и красными линиями расчерченную на сантиметры. Она была прибита к сваям напротив конторки Ильи. В забытых всеми инструкциях по борьбе с наводнением, о которых помнил на заводе, пожалуй, только он, дед Матвей, сказано, что критической точкой считается сто восемьдесят пять выше ординара, и тогда объявляется тревога. Но до ста восьмидесяти еще далеко,

— Слушай, — сказал дед. — Если будет прибавляться, звони про каждые десять сантиметров. Обязательно чтоб звони. Соображаешь?

Дед Матвей размышлял о том, что трезвонить по начальству нужды еще никакой нет. Бывало, и на сто пятнадцать подымалась вода и на сто сорок, — тревог не устраивали. Обходилось. Да к тому же и инструкция, вполне возможно, устарела. Берега (каждый год перед войной землесос–рефулер работал) насыпали, обвели их бетонными стенками. Вот разве стапельные участки… Под корабли если хлынет вода да развалит кильблоки… Корабль Ильи готов почти полностью. Второй корабль заканчивается. Скоро и третьему спуск. Теперь до весны ждать не станут, придет морской ледокол и перед спуском будет ломать лед на реке. В феврале освободится четвертый стапель, и на первом к тому времени наполовину соберут уже новый корабль. С такой скоростью пошла сборка, только успевай подсчитывай заводскую продукцию. Не хватало, чтобы вода вмешалась в дело. За ночь такого натворит, проклятая, — за год не разберешься. Известно, чть в Ленинграде было в тысяча девятьсот двадцать четвертом году. Стихия, да и только!



Через несколько минут вахтер с пирса снова позвонил:

— Сто двадцать один, Матвей Дорофеевич! Прет, страшно глядеть. Волны вроде как в океане.

— В океане! Был ты в океане! Звони еще.

Следующий звонок поднял деда Матвея на ноги. Вахтер кричал. Видимо, на пирсе ветер ревел еще сильнее, и вахтеру казалось, что дед не услышит его слов:

— Сто сорок!

Вода прибывала с неимоверной быстротой. Происходило то, о чем дед Матвей говорил Жукову: встретились ветер с залива и течение Лады, ветер брал верх, Лада вспухала. Не более как через час вахтер выкрикнул в трубку:

— Сто восемьдесят три!

Дед Матвей, услышав это, вызвал квартиру директора. Ивана Степановича дома не было, жена сказала: «На заводе». Позвонил Жукову — тоже ответили: на заводе. Пока названивал так, вахтер сообщил:

— Сто восемьдесят семь!

Дед встал за столом, выпрямился, заложил руки за спину, вскинул бороду, посмотрел на часы; половина третьего, глубокая ночь, люди спят. Он один отвечает за все последующее, он один должен решить, поднимать ли их с постелей. А вдруг все обойдется, вдруг напрасно подымет? Что тогда? Сорвется рабочий день, не смогут невыспавшиеся, неотдохнувшие люди работать в полную силу. Какой вред причинит преждевременная тревога! А если не подымет вовремя, опоздает — еще хуже, вред будет в тысячи раз больший. Эти же люди, его товарищи, никогда не простят ему такой оплошности. И к тому же всеми забытая инструкция требовала немедленных действий.

Дед Матвей потянул руку к трубке телефонного аппарата.

— Котельную… — сказал он телефонистке. — Котельная? Говорит Журбин. Объявляю… — и тотчас зажал трубку ладонью.

В кабинет, резко распахнув дверь, стремительно вошел Иван Степанович в залитом дождем пальто из черной кожи.

— Матвей Дорофеевич! — заговорил он прямо с порога. — Вызывай котельную. Объявляем тревогу.

— Объявляем тревогу! — повторил дед Матвей в трубку, отнимая от нее ладонь. — Давай гудок. По личному приказанию…

— По решению «тройки», — поправил его Иван Степанович.

Через минуту–две в кабинете директора собралось уже человек пятнадцать. Пришел Жуков, за ним явился Горбунов с главным механиком, потом еще инженеры, начальники, коменданты. Все мокрые. Они уже побывали и у водомерных реек, и на пирсах, и в цехах.

Гудок ревел, коротко, тревожно. Затрещали звонки телефонов. Деда, полагая, что он один в директорском кабинете, спрашивали мастера, рабочие, работники партийного комитета, служащие; всех волновало — что случилось, почему тревога; некоторые кричали: идем, едем; другие молча вешали трубку.