Страница 34 из 42
Да, все они видели, все понимали. Все они помнят. И "нищету, забитые окна деревенских домов", которые, увиденные во время диалектологических экспедиций, "как бы приподняли занавес над истинной картиной жизни" (Т.М. Швецова). И "наконец, 1953 год и постепенное "прозревание", которое и явилось характерной чертой нашего поколения..." (она же). Но важно, как при этом акценты расставлены.
Это — не шестидесятники все-таки (хотя некоторые из них называют свое поколение именно так). Это — пятидесятники.
Слово "пятидесятники" неспроста не стало в русском речевом обиходе устойчивым описанием некой реальности. Эту реальность — как психологическое и культурное целое — наше массовое сознание, кажется, не очень себе представляет. Образа нет, такого, чтобы в глаза бросался. С шестидесятниками, которые родились в сороковых и проходили свои университеты после XX съезда, проще: это поколение бунтарей, громко о себе заявившее. Настолько громко, что как бы "подмяло" под себя даже поколение своих детей (рожденные в 60-х во многом унаследовали ценности, культурные установки, стилистические признаки родителей: "шестидесятничество" в Советском Союзе длилось, кажется, по меньшей мере два поколения). А отчасти и предыдущее: крупные люди генерации "пятидесятников" вот даже и этого курса: Лакшин, Мельчук... — тоже работали в основном на идеологию, атмосферу, культурный пласт "шестидесятничества". Даже Окуджава, бывший на десятилетие старше авторов и героев нашего сборника, — несомненный и классический "шестидесятник". Конечно, дело не в дате рождения: принадлежность к любому культурно выраженному поколению — вещь прежде всего стилистическая, ценностная.
Эти же — не бунтари, даже те из них, кто не жаловал советскую реальность. Они в этой реальности умели жить. Они ее в конечном счете принимали. Кстати, не поэтому ли еще так мало в сборнике воспоминаний о "воздухе времени" — то грозном, то удушливом? По-настоящему — не этим жили.
"Шестидесятники" отчетливо хотели делать Большую Историю (даже когда публично отстаивали ценности приватной жизни). Радикально менять ее структуры. "Пятидесятники" — нет. Под свинцовыми пластами, под глыбами своей исторической реальности они жили как бы в пещерах своей частной жизни, не превращая ее ни в декларацию, ни в гражданскую позицию. Отчасти они сопоставимы с теми, кто жил через поколение: "семидесятники" с их разговорами на кухнях тоже обживали подземные пещеры истории. Правда, у тех это была уже, кажется, позиция. Иной раз даже поза. У "пятидесятников", похоже, — само естество.
По сознательным-то установкам, по ценностям это как раз поколение общественников, социально ориентированных людей, для которых общественное, несомненно, выше личного независимо опять же от того, разделяют ли они социалистические идеалы. ("Шестидесятники" это унаследовали, только усилили, в декларацию превратили.) Бессребреники, идеалисты... И "самоотдача" для них — безусловная ценность.
Крушение Союза было концом их мира.
Это — люди утраты, и воспоминания для сборника писались уже по ту сторону утраты. Мудрено ли, что утраченное — светло?
Они вспоминают преподавателей и друзей, лекции и разговоры, походы и капустники, прогулки по заснеженной Москве и баскетбол. Концерты в Большом зале Консерватории и в Зале Чайковского. театральные премьеры, художественные выставки и бурные литературные диспуты, во время которых Коммунистическая аудитория не вмещала всех желающих... Вспоминают чтение взахлеб (головокружительное расширение мира в молодости тоже, между прочим, вечное, как звездное небо!): "С каким упоением глотали мы с Петей Палневским... одну задругой трагедии Софокла, Еврипида, комедии Аристофана и сопровождающие их предисловия, комментарии И.Ф. Анненского и Ф.Ф. Зелинского!" (ВА Чалмаев). Общее чувство — благодарность. Даже тому, что казалось нелепым, не слишком-то нужным вроде какого-нибудь участия в параде физкультурников: "Дурь, а было весело" (Е.Д. Михайлова). Или: "Большой простор... для развития давали прекрасные ненужности... — старославянский, латынь" (В.А. Чалмаев). Даже неприятному и чуждому: "Благодарен и самым свирепым, например с кафедры марксизма или советской литературы, которые, когда не были "учительными", то уж поучительными точно" (П.В. Палиевекий). Даже тому, что "не задело глубоко, не стало частью меня" (О.Н. Михайлов). Не говоря уж о том, что задело, поразило, потрясло! "Самое яркое, никогда не забываемое впечатление в моей студенческой жизни..: Радциг Сергей Иванович — чудо XX века!" (Г.Г. Копылова). "Не могу забыть лекций на 1-м курсе Сергея Ивановича Радцига... Неизгладимое впечатление произвело исполнение "Былины о Добрыне" Борисом Викторовичем Шергиным... Не могу забыть спецкурса Сергея Михайловича Бонди по теории и истории русского стиха..." (Д.Д. Ивлев).
Смерть, где твое жало? Ад, где твоя победа?
Для меня эта книга прежде всего прочего, даже прежде такой жгуче интересной вещи, как неизбежно пристрастные свидетельства о подробностях исчезнувшей и неповторимой жизни, интересна как свидетельство мощи смыслов, воплощенных в том модусе существования, который привычно называть "частной" жизнью. Повседневных человеческих смыслов. Они важны не потому, что-де "частные" и "маленькие", а потому, что они- то как раз и вечны. Они вообще — источник всего вечного в такой обрекающей на утраты среде, как история.
"Частные" смыслы — не "помимо" Больших, Высоких Смыслов и уж тем более им не противоположны, они, напротив, среда, в которой Большие Смыслы растут, в которых только и осуществляются. В грандиозных и глобальных исторических и прочих программах они как раз мертвеют. Их преходящие, случайные формы отпадают вместе с идеологиями, как омертвевшая корка. Потом, конечно, нарастают новые корки, чтобы в свою очередь омертветь и отвалиться... А жизнь, сберегаемая в "подземных пещерах" под базальтовыми глыбами исторических обстоятельств, продолжается.
И упоение греческими трагиками на балюстраде над Коммунистической аудиторией, и горькая досада от собственной неорганизованности и нескладности, и шальное счастье стремительного расширения мира вокруг тебя, растущего, и безответная любовь, и "хороший украинский борщ" — не то чтобы "выше, "ширше" любых политических программ, как это назвал В.А. Чалмаев, но именно, как сказал он же, "древнее, натуральней, неподдельней, устойчивее". Все политические и прочие программы отродясь питались этой неистошимой почвой, хочется даже сказать, паразитировали на ней.
Как выразился один из авторов сборника, "все-таки молодость — великое дело".
Михаил Глуховский
Пушкин пишет анонимку на себя?
...Когда после отпевания тело поэта выносили из Конюшенной церкви, произошла заминка: на пути гроба лежал, рыдая, крупный мужчина. Это был князь Петр Вяземский.
Стихотворец-острослов, знавший близко Александра Сергеевича, почитавший его как внимательный подмастерье великого мастера, князь имел все основания написать в те дни:
"Многое осталось в этом деле темным и таинственным". Утверждение не было случайным, эмоциональным всплеском. Через десять лет Вяземский повторил в печати: "Не настала еще пора... разоблачить тайны, окружающие несчастный конец Пушкина".