Страница 51 из 62
Мимо Павла Кузьмича прошел Лопухов, сгорбившись, опустив вдоль туловища грязные руки. Потом сел на траву, обнял колени и спрятал в них лицо. Павел Кузьмич подошел к нему и тронул за плечо.
— Иван, у тебя ожоги на руках…
Лопухов поднял голову, по щекам у него текли слезы.
— Да, да, надо завязать, пойдем… Или ожоги не завязывают, кажется.
Он суетливо встал, нетвердо, но торопливо зашагал рядом с Павлом Кузьмичом.
По дороге им попался Кашеедов.
— Ну что, как вы тут? — спросил он.
— Вы видели? — тоже спросил Лопухов. — Наталью жалко, ей жить, вспоминать…
— Да, нехорошо, — сказал Кашеедов. — Весь отпуск у нас, Кузьмич, полетел вверх тормашками. Теперь тут остаться — тоска зеленая загрызет.
Какое-то протестующее чувство шевельнулось вдруг в робком, угодливом Павле Кузьмиче. Ему было ясно, что Кашеедову нет никакого дела до случившегося, что думает он только о себе: о том, что отпуск его нарушен, что отдыхать и развлекаться вблизи людского горя ему неприятно и надо поскорей уезжать. И, повинуясь этому чувству, с замирающим от собственной смелости сердцем Павел Кузьмич отчетливо произнес:
— Ну и убирайтесь отсюда!
— Ты что, Кузьмич, белены объелся? — хохотнул Кашеедов.
— Кузьмич! Меня зовут Павел Кузьмич, если хотите знать! — вспылил он.
— А ну тебя! — махнул рукой Кашеедов. — Все сегодня с ума посходили.
К ним подошла их хозяйка. Она как-то потускнела, должно быть, потому, что всегдашние насмешливые улыбочки сползли с ее лица.
— Что Наталья? — быстро спросил Лопухов.
— Увели, затихла, не тревожь ее, голубчик, — сказала старуха.
Подошла Зиночка и тоже спросила про Наталью.
— Да, Наталью жалко, ей жить, вспоминать, — натужно повторил Кашеедов слова Лопухова.
— Вы руки обожгли, — сказала Зиночка Лопухову. — Пойдемте я сведу вас к врачу.
— Пустяки, — рассеянно ответил Лопухов, но все-таки покорно пошел за ней.
Кашеедов посмотрел на его сгорбленную спину, потом на потускневшее лицо старухи, почувствовал, очевидно, потребность сказать какие-то утешительные слова и сказал со вздохом:
— Н-да, ночка…
В тот же день он уехал. Лопухова не отпустили из больницы, и Павел Кузьмич всю ночь лежал один без сна на сене в сарае. Он все еще чувствовал себя протестующим и непримиримым и думал о том, что если бы это чувство родилось в нем раньше, то он, глядишь, был бы совсем другим человеком, независимым и прямодушным, и не попал под гнет кашеедовской дружбы, в которой он, как и на работе, занимал положение подчиненного. Ведь только считалось, что они дружат, а на самом деле Кашеедов, привыкший импонировать своей внешностью, грубоватыми манерами уверенного в себе человека, кажущейся широтой натуры, подавлял его, а он угодничал, льстил, и все это лишь для того, чтобы быть окруженным славой директорского друга…
Через неделю уезжал из деревни и он с Лопуховым. Была ветреная, но теплая ночь, на месяц набегали прозрачные облачка, от них поперек дороги скользили быстрые тени. Вскрикнул далекий паровоз, и, придавленное шумом леса, коротко отозвалось ему эхо. Павел Кузьмич вспомнил, что в городе его ждет встреча с Кашеедовым, что ему снова придется жить и работать в маленьком мирке их фабрики, случайно попавшем под власть этого спесивого и честолюбивого человека, и протестующее чувство вновь настойчиво и живуче всколыхнулось в нем, и он обрадовался ему, как чему-то новому и хорошему в себе.
Когда они вышли к полотну железной дороги, уже всходило солнце. Отливая холодным красноватым блеском, убегали вдаль прямые рельсы.
Спутники
Заведующий сельским клубом в Акулове Юра Молотков и врач Акуловской больницы Никольский, случайно повстречавшись на выходе из деревни Удол, шли по лесной дороге.
Была та пора осени, когда в сырых осинниках начинает горьковато припахивать корой, красится лист, и по утрам на стебли еще зеленой травы мелкими зернами ложится морозная матовая роса. Ни птичьей возни, ни стрекота кузнечиков, ни озорных набегов ветра на говорливое мелколесье. Все точно замерло в предчувствии недалекой зимы…
— Отличная пора, очей очарованье, — бессовестно перевирая пушкинские стихи, сказал Юра, настроенный на восторженно-грустный лад. — Который раз, Николай Николаевич, иду я этой дорогой, а между тем она все равно кажется мне красивой. Я думаю, лучше наших лесов нет на свете. Вы, конечно, всему тут чужой, все вам тут не нравится, а я — здешний. Я — без предубеждения.
Юра покосился на Никольского и, не дождавшись ответа, вздохнул. Ему хотелось поговорить.
Молодой доктор, с тех пор как появился в Акулове, вообще привлекал внимание любопытного и общительного Юры. Стройный, с эластичными движениями гимнаста, одетый в тяжелое пальто, шляпу, яркий шарф и ботинки на толстой подошве, он выделялся среди коренастых и немудро одетых акуловских хлебопашцев. К тому же в отличие от них — людей неторопливых, рассудительных — Никольский был резок, скор в решениях и порой ядовито-насмешлив.
Фельдшер Никодим Федорович с обидой рассказывал Юре, что, осмотрев больницу, Никольский презрительно усмехнулся и сказал:
— Стационар на три койки. Будем, значит, жить по Чехову: фельдшер — пьяница, у медперсонала — низкий уровень знаний…
И обратившись уже прямо к Никодиму Федоровичу, добавил:
— На работу, пожалуйста, являйтесь бритым. Больной должен уходить от нас со светлой надеждой в душе, а ваш вид не способен внушить ее.
Когда же доктору показали его квартиру — две комнаты при больнице с окнами в яблоневый сад — он очень удивил всех, сказав:
— Вымойте здесь и поставьте пять коек. Ну, что непонятного! Пять больничных коек. Не собираюсь же я выписать сюда родственников со всего света.
Поселился он в избе для приезжих.
По-новому загадочным и оттого еще более притягательным Никольский стал для Юры с тех пор, как поссорился с председателем колхоза, запретив своим работникам выходить в поле выбирать картошку.
— Вы что же, Николай Николаевич, не хотите колхозу помочь? — с укоризной выговаривал ему председатель. — Учителя работают, завклубом работает, библиотекарь работает, а ваши больничные отстают от всей интеллигенции — стыдно!
— В больнице много работы, — отрезал Никольский. — И колхозу мы помогаем именно этой работой. Не будем впредь тратить время на такие разговоры. До свидания.
Впервые Юра заговорил с доктором в библиотеке. Никольский пришел туда вечером и, едва переступив порог, сказал:
— У вас тут пылью пахнет. Надо чаще вытирать книги. Все до одной вытирать.
Юра заметил, как изменилось лицо библиотекарши Ниночки Стрешневой. Оно сразу приобрело какое-то смятенно-глуповатое выражение, словно у перепуганной курицы, когда та, растопырив крылья, с разинутым клювом, спасается бегством от озорного щенка. Заполняя карточку, Ниночка задержалась на графе "пол" и долго дожидалась ответа.
— Ну что же, посмотрим, что у вас есть, — сухо сказал Никольский.
Он пошел за перегородку и стал перебирать книги на полках. Ниночка услужливо подставляла ему табуретку, показывала расположение книг.
— Вот видите? — опять сказал Никольский, протягивая ей свои руки, серые от пыли. — А подбор литературы у вас бестолковый. В следующий раз, когда будете составлять заявку в библиотечный коллектор, позовите меня. Я вам подскажу.
— Вы бы, Николай Николаевич, в клуб зашли. Может, и мне подсказали бы что-нибудь дельное, — с нарочитым смирением сказал Юра.
— Зайду, — согласился Никольский. — Закончу свои реформы в больнице и зайду.
Теперь, встретив Никольского в Удоле, Юра обрадовался случаю свести с ним знакомство покороче. Они давно уже шагали бог о бок по узкой лесной дороге, но на все попытки Юры завязать разговор Никольский неохотно поддакивал или вовсе не отвечал, глядя на легонькую, в короткой бобриковой тужурке фигурку спутника, как на пустое место.