Страница 37 из 62
Рад вам сообщить, что теперь довольно долго можно быть спокойным за меня.
Вечером третьего дня, вскоре после того, как я вам отправил предыдущее письмо, у нас начал обозначаться выход австрийцев. Замолкла их тяжелая артиллерия, постепенно начала замолкать легкая, а потом стихла совершенно, и только ружейные пули продолжали как-то высоко и неуверенно лететь над окопами.
В австрийском тылу послышались два сильных взрыва — они взорвали склады патронов; задымились в разных местах сжигаемые деревни, и вскоре в наших руках были первая, вторая и третья линии их окопов. Наш батальон переведен немного вправо, в резерв, и уже по дороге нам начали попадаться небольшие партии пленных австрийцев.
Вчера нас двинули опять на другой участок, а потом в погоню за австрийцами. Два наших батальона дерутся сейчас под Колками — идет борьба за Стырь. Вечером австрийцы, вероятно, опять отойдут.
Наш батальон после суток под огнем и двух дней похода сейчас отдыхает. Вот когда у нас настоящий май. Вчера немного смочило дождем, а сегодня отличная погода, и мы чувствуем себя как на пикнике. Валяемся под соснами, пьем чай и отъедаемся за прошлое и за будущее (вчера остались без обеда и без чая).
Сейчас пришло известие — Колки взяты, и мы уже за Стырью. Дело идет хорошо. До свидания, мои дорогие, кланяйтесь всем.
Спешу Известить Родителям И семейству Ладыгину, 27 мая в 10 часов дня Убит в Бою Ваш Сын Евгений Василич Прапорщик Ладыгин 318-го Пехотного Черноярского Полка 2-й роты Командир.
Тело его вынесено 29-го мая из огня боя. Погребение им было Четверым Прапорщикам и Полковнику похоронная процессия с музыкой и орудийным боем.
Убит за местечком Колки На берегу реки стыра, вовремя Наступления Под деревней Копылы. Похоронен На Офицерском Кладбище За деревней тараш, При узко Колейной станции, в том извещаем О по Гребении Родителям и знакомым его.
Василий Лаврентич, Как Вы желаете тело его взять на родину Своих Кладбищ, тогда представьте цинковый Гроб, или сами привезите, вещи его Находются при мне до особого распоряжения, я как был денщик Покойного Моего Командира. Он мне доверял все что есть, Царство ему Небесное. Человек был хороший. Жалко больно жалко мне его. Поплакал я обним как дитя, Еда четвертые сутки не идет, Плохая мне безнего будет жизнь. Эх, Евгений Василич, как Вы сомной простились видно Знал что болие не увидишь. Мне в последнее время наказывал Покойный, как будто знал, Убьют на Пиши родителям и помни меня, Собери мои вещи от правь Народину.
Навряд ли Нас отпустят с офицерскими вещами и так что Прошу Вас дайте телеграмму Командиру Полка насчет моей Просьбы я же желаю Повидаться с Вами и поделиться Горем. Денщиком я у него с самой москвы рядовой Аверьян Трофимович Галаев 2-й роты.
Пишите ответ, я пишу второе Вам Письмо.
Вот и кончилась история прапорщика Евгения Васильевича Ладыгина.
Я читал его письма, вглядывался в лица "ребят" второй роты на пожелтевших фотографиях и думал — вот отошла та жизнь, пришла на смену ей иная, и в ней забыты многие люди, недостойные забвения.
И если ко мне подкрадывалось сомнение, когда я писал эту маленькую повесть, и я начинал спрашивать себя: "Да полно, нужна ли она, повесть давно отзвучавшей жизни?" — я опять перечитывал записки и письма Ладыгина, смотрел на фотографии, на рисунок акварелью и думал: "Пусть не забудется каждый, кто любил родину, любил свой народ и отдал за них жизнь с искренней верой в нужность своей скромной жертвы".
В записках Ладыгина был мягкий, как тряпочка, полуистлевший листок, убористо исписанный химическим карандашом:
О тебе я думаю, моя родина. Не царственный лавр, не пальма жгучей пустыни, не пламенные розы — мой родимый край: стыдливый подснежник, синий василек, золотая кувшинка в тихой заводи рек. Когда Бог творил землю, другим он отдал странам свой гнев, свою радость, свои ласки, свою страсть. И отдал он им гранитные скалы, лазурное небо, и синее море, и жгучее солнце. И дал он им чудесные леса и странные плоды, цветы, похожие на бабочек, и птиц, похожих на цветы; на тебя же, моя родина, не хватило красок у Бога. И отдал он тебе свою душу, печальную душу всегда одинокого Бога.
Чтобы не забыт был в нашей жизни автор этих строк, я и рассказал о нем, сделав это словами документальной правды, потому что не значительней ли самого пышного вымысла крупица подлинной жизни.
Даша
Рассвет застал меня на перевозе.
Плотный, тяжелый туман бродил над рекой; вода тихо плескалась о бревенчатые сваи причала. Кругом стояли грузовики и подводы; выпряженные лошади с хрустом жевали сено, а поодаль, у костров, в ожидании парома расположились шоферы, возницы и пеший люд.
— Перево-о-о-оз! — закричал я, сложив ладони рупором.
Звук моего голоса затерялся в тумане и упал где-то совсем близко, не повторенный эхом.
Ответа не последовало. Я закричал опять.
— Чего орешь? — спросил меня сиповатый окающий голос. — Нет перевозу,
Я оглянулся. Сгребая палочкой раскатившиеся головни, у костра сидел старик с крупным рябоватым носом и косматыми бровями; из-под шапки-ушанки, сдвинутой на затылок, выбивались у него тугие кольца седых волос. Рядом кто-то спал, укрывшись узорчатой клеенкой.
— Нет перевозу, — повторил старик.
— Почему нет?
— Паром сорвало.
Он помолчал, оглядывая меня, и очень охотно стал объяснять:
— Лопнул канат и — понесло. Сказывают, километров за десять поймали, лошадьми теперь тянут. Мы тут с вечера ждем.
Я собрал сено, разбросанное вокруг, и присел на него у костра.
— Сам-то кто будешь? — спросил старик, осторожно кашлянув для приличия.
— Корреспондент, из областной газеты, — ответил я.
— Куда пробираешься-то? Не к нам ли, в "Красный пахарь"?
— Да.
— Ну, знамо дело… — самодовольно усмехнулся старик. — Колхоз на видном месте… Мимо не проедешь. — Он потянул за край клеенки. — Даша! Слышишь, что ли? Из газеты человек к нам едет.
Женщина, спавшая под клеенкой, легко вскочила на ноги и сдержанно поздоровалась со мной.
Высокая, статная, почти величественная, она быстро и ловко, но без суеты, убрала клеенку, причесала длинные русые волосы и завязала под подбородком платок. Было что-то значительное и располагающее к уважению во всей ее фигуре, голосе, во взгляде больших серых глаз.
— Поспал бы, дед, — сказала она.
Спокойная ласковость была в этих словах, и в самом звучании голоса чувствовалась эта спокойная, покоряющая ласковость, но старик вдруг как-то присмирел и даже имел несколько виноватый вид, что, впрочем, тут же разъяснилось. Даша спросила:
— Лошадей поил, дед?
— Того я… — засуетился старик. — Сейчас. Заговорился вот с человеком.
— Сиди уж, я сама, — остановила его Даша и пошла к подводам.
Дул сырой ветер. Три голых осокоря у самой воды трепетали тонкими почерневшими от дождя ветвями. Над рекой кричали стаи грачей, готовясь к отлету. И только ярко-зеленое поле озимых хлебов на противоположном берегу дышало свежестью и силой непроходящей жизни.
Старик вынул кисет и закурил махорку. Было слышно, как Даша громыхает пустым ведром, отвязывая его от телеги.
— Даша внучкой вам приходится? — спросил я.
— Внучкой. Только вот неудача у меня с ней, — отозвался старик, очевидно, обрадовавшись случаю поговорить. — Жизнь у нее кувырком вышла.