Страница 21 из 62
Втайне он прикинул свои материальные возможности. Продать на барахолке было больше нечего, зато обнаружилось, что он ни разу не получал деньги за свои шесть орденов, и этих денег накопилось довольно много. К тому же подошел очередной срок получения его инвалидской пенсии, и тысячу рублей одолжила ему Елена Борисовна.
Целый день, пока Людмила была на заводе, где она работала в отделе главного технолога, он рыскал по комиссионным магазинам, нашел недорогой идеального покроя серый в полоску заграничный костюм, широконосые по тогдашней моде ботинки, бобриковое полупальтишко с косыми карманами на груди и раздобыл всякую галантерейную мелочь — рубашку, носки, шарф, галстук. Затем он срезал в парикмахерской свои артистические космы, а у дантиста снял с зубов камни.
"Послевоенная реставрация личности Никиты Крылова", — подумал он, улыбаясь своему новому отражению в зеркале.
Ему пришла в голову мысль сделать этот вечер их семейным праздником, некоторым подобием свадьбы, что ли, и он опрометью бросился в коммерческий магазин покупать на оставшиеся деньги вино, закуски и фрукты.
Людмила сдержанно одобрила его старания. Никита Ильич был склонен оправдывать эту всегдашнюю сдержанность жены особенностью ее характера, усталостью на работе, девической застенчивостью — чем угодно, но только не холодностью к нему — и потому лишь быстролетная тучка скользнула над его радостью в тот вечер. Он тряхнул головой, отгоняя тревожную мысль, налил вино в стаканы и подал один из них Людмиле.
И все-таки иногда по утрам, ревностно оберегая последний час ее сна, он вглядывался в ее сонное лицо и с безнадежностью думал: "Как далеко и отдельно от меня живет она! Не чувствую мыслей ее, не знаю ничего о прошлом, не вижу будущее наше. Вот уж истинно: чужая душа — потемки". Он пробовал спрашивать:
"Ты любишь меня?"
Она пожала плечами:
"Конечно, милый".
"Но у тебя, прости, пожалуйста, это как-то не проявляется…"
"Ведь я с тобой. Чего еще?"
"Не знаю… Что-то не так. Какой-то иной твой мир скрыт от меня, как под двойным дном. Я ничего не понимаю".
"Полно, милый! Какой иной мир? Ты сам видишь, я только на работе и дома. Сейчас я скажу тебе кое-что, и ты сразу перестанешь выдумывать всякие глупости. У нас будет ребенок".
Он спрятал лицо в ее колени, целовал ей руки, каялся в своих подозрениях и решил про себя, что отныне принимает Людмилу на всю жизнь такою, какая ока есть. "Не в том ли и заключается истинная любовь — нелегкая любовь к человеку, а не к бесплотному идеалу?" — думал он.
К тому времени Никита Ильич уже бросил свои занятия живописью, поняв, что никогда не поднимется выше любительства, не скажет в искусстве нового слова, и вечно будет теряться перед поветриями времени, колеблясь между самой душной рутиной и самым разбойничьим модернизмом. На время он вообразил, что истинное его призвание — литература. Он начал писать повести о войне, посещал собрания литературной группы при областной газете, спорил там до хрипоты, накуривался в коридорах до одури и опять-таки очень скоро понял, что то вялое и тусклое, что выходило из-под его пера, никак нельзя было назвать литературой.
Он окончательно решил, что таланта у него нет, и ко множеству разочарований в себе прибавил еще одно.
Им овладела жадность ко времени. "Два года потрачены на какие-то непростительно мальчишеские иллюзии и мечтания, — твердил он себе. — Два года, шутка сказать! А в результате я — неуч и прожектер. Дела хочу, настоящего повседневного дела!"
Дело нашлось ему все в той же редакции областной газеты, куда его пригласили на должность литературного сотрудника отдела литературы и быта.
Он пошел туда с опаской и сомнением в своих силах: вдруг и на газетную работу не достанет его скромных способностей, вдруг и там его будут только "терпеть", да и то до поры до времени.
Узнав о беременности Людмилы, он возгорелся:
"Да я теперь горы сворочу, милая ты моя!"
Никита Ильич был трудолюбив, упрям и вынослив в работе. Он без устали мотался по городу и области, исписывая вороха бумаги, находил и читал какие-то сомнительные брошюры по теории журналистики, и если в конце концов не стал журналистом, отмеченным блеском незаурядного таланта, то все-таки выработал у себя тот грамотный, деловой, официальный стиль, без которого не живет ни одна газета.
Позже, когда Людмилы уже не было с ним, он осилил заочно филологический факультет пединститута, стал в редакции заведующим отделом, по-прежнему пописывал рассказы и очерки, которые никто не печатал, вырастил сына, и вот таким-то, в отлично сшитом у театрального портного Исая Наумовича Зельдина костюме — "Позвольте представиться, Никита Ильич Крылов" — стоял теперь, опершись на холодный чугун набережной…
Все тот же вечер
В театре по полутемному фойе все еще бродил толстый актер, жестикулировал и говорил сам с собой. На самом же деле это была гневная речь к противникам из месткома, обошедшим его квартирой.
— Ты, Никита, в буфет? Коньяк пить? Пойдем, и я с тобой. Хочу излиться, — сказал он, забыв, что уже и пил с Никитой Ильичом и изливался перед ним.
— Нет, мой родной, — ласково сказал Никита Ильич, взяв его за обе руки. — Могу ссудить трешницей, но сам пить не стану. Ты же знаешь, Елена не любит, когда я зело выпью.
— Она женщина волшебная, — вздохнул актер. — Люби ее.
— Ну, хочешь трешницу?
— Нет, Никита.
— Ты не гордись, я от чистого сердца предлагаю. Ведь отдашь.
— Конечно, отдам. Да только я в одиночку пить не умею. Ну, иди, иди, — прибавил он, видя нетерпение Никиты Ильича и подталкивая его в плечо. — Сейчас третий акт кончится.
И точно — в зале затрещали аплодисменты, захлопали откидные крышки стульев, распахнулись под напором толпы двери: здешняя публика не любила долго задерживать себя и артиста после спектакля.
Никита Ильич поспешил к выходу со сцены. Елена Константиновна Пастухова — одна из ведущих актрис театра, но еще (конечно, по какому-то, как все полагали, недосмотру администрации) не заслуженная — с густым слоем тона на лице, с подсиненными глазами, с яркими губами, в костюме стюардессы иностранной авиакомпании, высокая, тоненькая и грациозная, быстро прошла мимо Никиты Ильича в свою уборную, улыбнувшись ему на ходу и подав руку для поцелуя.
Случилось так, что после ухода Людмилы Никите Ильичу было не до женщин: работа, учеба, сын… Да и любовь к Людмиле безвыходно и терзающе жила в нем долгие годы, не уступая место не только иной любви, а хотя бы простой свободе от своего гнета. Елена была первой, кто вывел его из этого столбняка. С налету он воспринял ее подозрительно. Актриса? Красивая? Ну, знаете ли… Но тут же устыдился своей обывательской предвзятости и стал держаться с Еленой наперекор этому первоначальному мнению о ней — уважительно и дружелюбно. Их познакомили на импровизированном банкете по поводу какой-то премьеры, за сдвинутыми столиками в театральном буфете, и они разговорились, увлекшись разговором так, что уже не замечали ничего вокруг, не слышали ни тостов, ни шуток, ни обычной актерской перебранки.
Елена Константиновна работала тогда в городе первый сезон. Она еще не успела близко сойтись ни с кем из труппы, намолчалась и наскучалась в своем одиночестве и теперь, как это часто бывает, особенно после бокала шампанского, вдруг выплеснулась перед незнакомым человеком, вся до донышка. Рассказала она о студенческих годах в Москве, в Щепкинском училище, о том, как играла в дипломном спектакле Ларису-бесприданницу, как дружно хвалили ее преподаватели и прочили ей большое будущее, как поступила в труппу районного театра в маленьком северном городке и вскоре вышла там замуж за главного режиссера. В жизни режиссер оказался совсем не таким, каким она представляла его по репетициям. Это был склочник, мелкий тиранишка и завистник. Он ревновал жену к ее таланту и всеми доступными ему средствами старался погасить его. Друзей у них не было: гости, побывав однажды, во второй раз не приходили. Стараясь развлечь их, он плоско острил, сплетничал, ломался, угощал с напускным радушием, а когда они уходили, сразу становился самим собой — расхаживал по комнате в подтяжках, пинал ногой стулья, бранил гостей. А она, машинально перетирая чашки, роняла слезы и думала о том, что он испортил ей жизнь, что она постепенно опускается до прислуги при нем, и в ней зрело обывательское бабье убеждение в том, что все мужчины эгоисты, подлецы и мерзавцы. И она с чувством невозвратимой утраты вспоминала счастливые дни студенчества, когда путеводной звездой сияло ей высокое искусство.