Страница 42 из 134
— Сострадание — прекраснейшая добродетель. Даже в катехизисе где-то упоминается.
— Оставь в покое катехизис! — подскочила тетка как ужаленная.
— Да почиет в мире, аминь! — басом протянул дядя и, обернувшись ко мне, добавил. — А знаешь, что сказал вахмистр Доминик Тестен? Он сказал: «Все мы дураки, только каждый на свой лад». И, клянусь верой, как только он этакое изрек, я сразу засомневался, такой ли уж он дурак.
— Да, кстати, что с ним, с Тестеном? — спросил я.
— На тот свет его переместили. Ха, смерть и старого веселого жандарма заберет. Вот, наверно, чудно-то ему было, что и его кто-то забрать может. Впрочем, он долго упирался. Когда пришла пора умирать, предпочел рехнуться.
— Томаж! — возмутилась тетка. — Не насмехайся над смертью!
— Да не насмехаюсь я над смертью. Вообще не хочу никакого касательства иметь к этой нечисти, — нахмурился дядя. — Я о Тестене говорю. Понимаешь, — обратился он ко мне, — он взял да и спятил немного, чтоб она от него отвязалась, Ведь говорят же — оставь дурака в покое.
— Самое умное оставить тебя в покое! — фыркнула тетя и пошла прочь.
— Вот так мы с ней переругиваемся, а время-то и проходит, — подмигнул мне дядя, когда тетя скрылась за углом дома. — А что касается Тестена, так он в самом деле малость повредился в уме, когда фашисты его избили в Толмине. Голова у него стала как-то не так работать, и его свезли в шенпетрский сумасшедший дом. Я, когда бывал в Горице, каждый раз заходил к нему. Ему там совсем неплохо жилось! Гулял по саду да еще трех слуг имел, таких же ненормальных, которые ему прислуживали. А сумасшествие его заключалось в том, что он все время пел: «Винцо мое, винцо мое…» — хотя целую жизнь пил только водку. А по вечерам ломился в другие палаты и кричал: «Polizeistunde! Heraus!..»[37]
Я слушал дядю, радуясь ему, как в детстве, когда он еще дергал меня за нос. Меня смешил его рассказ, а еще больше — уморительная мимика. Удивительное дело, лицо у него было своеобразное, даже характерное, худое и костистое, но ему ничего не стоило изобразить самых разных людей: толстых и тощих, усатых и безбородых — целую галерею наших односельчан.
— Ну, а теперь вперед! — сказал он, обувшись и взяв свою длиннющую берданку. — Пошли за теткой, авось выжмем из нее еще по глоточку.
Мы вошли в кухню и уселись за стол. Дядя, не теряя времени, взялся за бутылку.
— Ты будешь? — подвинул он бутылку ко мне. — Впрочем, чего спрашиваю. Ты же мужчина. Может, и за работой кой-когда хлебнешь, а?.. О некоторых людях говорят, что, мол, хлебнет три капли, а потом поет — как цветочки сажает. Пером цветочки сажать — наверно, дьявольская работа, а? Ну, не знаю, как уж у вас это устроено, знаю только, что цветочки еще надо поливать.
Он подмигнул мне и налил снова.
— Какие еще цветочки? — воскликнула тетя и с отчаянием возвела глаза к закопченному потолку. — Чего только этот болван не наговорит!..
— Какие цветочки? — откашлялся после глотка дядя. — Цветочки, которые в голове. Чай он рассказы-то из головы пишет? Вон покойная Юрьевка, которая из своей головы только бульон сварила, и то вся вспотела — еле дух переводила. И как еще причитала да хвалилась: «Ну, прямо-таки из своей головы сварила. Ешьте, ешьте!» А бульон был жидкий и безвкусный, точно она его из камыша, а не из своей головы сварила. И все, что в нем было существенного, — это три таракана, которые опять же не из ее головы взялись, а из-под печки, самые обыкновенные, домашние тараканы. Едим мы, едим и видим, как Загричар, царствие ему небесное, вытаскивает одного и через свои висячие усы тискает себе в рот.
— Перестань! Перестань! — умоляюще сложила руки тетя. — За столом таких вещей не говорят… Томаж, одумайся, — успокоившись, серьезно продолжала она. — Пятнадцать лет человек дома не был, а ты всякую чушь несешь, мог бы о чем-нибудь поумнее поговорить.
— Для умного время всегда найдется! — рассудил дядя. — Он ведь теперь дома будет. Как зарядит дождь, сядем мы с ним у печки и заведем серьезный разговор. У тебя, как у всякой бабы, терпения не хватает. Не успел человек в дом войти, а ты уж кидаешься на него: «Где ты был? Где ходил? Как тебе жилось? Почем там булки? Нет, постой! Об этом потом расскажешь. Сначала скажи, дорог ли там кофе?..» А я вот погожу чуток, чтобы человек в себя пришел, а там не торопясь и начну. Вот, скажем, — повернулся он ко мне, — когда ты в Леобене побывал?
— В Леобене? — удивился я и сразу заподозрил, что за этим вопросом кроется какая-то каверза. — По-моему, я там вообще не был.
— Э, нет, был! Вижу, что был! — погрозил мне дядя пальцем. — Сразу видать, что тебе балка на голову упала, — серьезно сказал он, пощекотав меня по темени, где волосы сильно поредели.
Мы рассмеялись. Я вспомнил, как в детстве спросил дядю, у которого была плешь, почему у него нет волос, и он с красочными подробностями рассказал, как в Леобене, где он проработал много лет в шахте, на него упала балка, которая была так чудно изогнута, что стиснула ему голову наподобие железной шапки и сорвала все волосы. Я так свято уверовал в эту историю, что нашего нового священника, у которого голова была такая круглая и лысая, что светилась на солнце, как стеклянный шар, которым иногда украшают цветники, спросил, был ли он в Леобене. Мама ужаснулась и уже подняла руку, чтобы подзатыльником отправить меня самого в Леобен, но добродушный священник остановил ее. Когда мама объяснила ему, как возник этот злосчастный вопрос, тот расхохотался, потрепал меня по голове и дал мне блестящую монетку.
— Хе, хе, хе! — рассмеялся дядя. — Поймал я тебя!
Он посерьезнел и сжал тонкие, почти бескровные губы.
— Нет, в Леобене на меня балка не упала, а вот в Юденбурге я был на волосок от смерти[38]. Об этом я тебе еще не рассказывал. Я стоял в шеренге девятым, а Равницкий Петер — десятым. Рядом со мной стоял. Такой парень был… а его расстреляли Как вспомню… — он заскрипел зубами и схватился за винтовку. — Впрочем, в нынешнее время случались вещи в тысячу раз хуже. Но и того забывать не надо!
Дядя встал и вскинул винтовку на плечо.
— Разозлился я. Пойду, — буркнул он. — Пойдешь со мной?
— И правда, — тотчас поддержала его тетя. — Прогуляйся по деревне.
— Нет, — отказался я. — Хочу на Вранек сходить.
— На Вранек? — оживился дядя. — Я бы тоже туда пошел.
— Конечно, — протянула тетя. — Без тебя ни одна глупость не обойдется.
— А почему это глупость? — серьезно спросил дядя.
— Сам знаешь почему. Должна же я сказать ему все, что случилось, прежде чем он пойдет.
— Ну, так скажи, черт возьми!
— Я и собираюсь, да не больно-то это просто.
— Ну, ясно, не просто, когда ты такая мямля. А я вот в пяти словах расскажу… Ну вот, значит, — обратился он ко мне. — Вожена, то есть Кадетка, втюрилась в одного итальянца. Человек он был неплохой.
— Подожди! — перебила его тетка. — Это же в самом конце.
— Так уж всё! — усмехнулся дядя и развел руками. — Сказал я, что мне пяти слов хватит.
Тетка не приняла его шутливого тона. Она начала решительно и с большим подъемом:
— Было так…
— Сядем, — предложил мне дядя. — Это будет длиннее великопостной проповеди.
— Было так, — повторила тетка еще тверже. — Как увезли кадета, ты знаешь. Его мать пообещала, что пришлет за ребенком. Но никого не прислала. И не было о ней ни слуху, ни духу. Только зря раззадорила Войначиху, которая из-за жадности потребовала у нас Божену. Требовал ее и молодой Войнац, только с совсем другой целью. Чтоб отослать ребенка на чужбину — об этом он и слышать не хотел. Даже пригрозил жене, что зашибет ее до смерти, если та заикнется ему о чем-нибудь таком. И чтобы доказать, что умеет настоять на своем, ворвался однажды к нам в дом да как гаркнет: «Где девчонка?» — «Какая девчонка?» — спрашивает твоя мама. «Наша, Кадетка». — «Иисусе, что такое?» — испугалась мать. «Ничего. Заберу ее. Домой. И Ивана будет ее кормить. Раз мы кормим этого байстрюка, который у нее во время войны без моей помощи появился, прокормим и еще одну».
37
Полицейский час! Выходи! (нем.).
38
В Юденбурге (Австрия) во время первой мировой войны вспыхнул бунт среди словенских солдат, жестоко подавленный властями.