Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 61 из 107

Нет, нет (думал я…) — здесь должно быть что-то иное; заострение; скрещение линий; я сам буду писать эту пьесу… в романе; нет, не я, не совсем я, конечно… автор романа, короче, отчасти совпадающий, отчасти же не совпадающий, разумеется, со мною… лежащим, вот сейчас, в темноте.

Зато в самой этой пьесе… какая возможность.

— Давайте, — говорит, например, режиссер.

И я опять смеялся, наверное, и вновь закрывая глаза, видел, может быть, еще некий выход: на сцену, еще некое: смещение перспективы.

Но возможна ли такая пьеса, думал я далее, и возможно ли представить себе, что ее действительно ставят: в театре, играют: на сцене?..

— Что думаете вы, — спросил я однажды у Фридриха (мы шли с ним, я очень хорошо это помню, по тому, второму, если угодно, загибавшемуся, в сугробах, сплетении веток терявшемуся бульвару…) — что думаете вы о вот такой пьесе, к примеру?..

— Какой же? — спросил он.

— А вот какой… — сказал я.

Он засмеялся, я помню.

— Почему нет? — сказал он.

— Но можете ли вы представить себе… мне это нужно для неких… совсем иных замыслов, весьма отдаленных… можете ли вы представить себе, что такую пьесу действительно играют: на сцене, ставят: в театре… в вашем театре, к примеру… на маленькой площади?..

Он опять засмеялся, я помню.

— Я не знаю, — сказал он. — Почему нет, в самом деле?..

Фридрих же познакомил меня, наконец, и с Сергеем Сергеевичем (устроителем, режиссером…). Это было… да, в театре (на маленькой площади…), после — не самого, впрочем, удачного, и даже совсем неудачного (или так мне казалось…) спектакля; я (как обычно…) ждал его (Фридриха…) в уже пустом, уже темном зале, один, — и (как обычно…) оставшись один в этом зале (черные окна, белые стены, фанерные кресла…), уже не думая о только что виденном мною, совсем неудачном (или так мне казалось…) спектакле, пытался, глядя на сцену, представить себе — нет, теперь уже не что — как это будет происходить там, на сцене… как медленно, медленно выйдет он из-за кулис, на всеобщее обозрение… и когда он (т. е. Фридрих…) появился, наконец, из-за сцены, я встал — как обычно (и, как обычно, сиденье кресла ударилось, с протяжным скрипом, глухим стуком, о спинку…) — и только сделав два или три, может быть, шага, навстречу Фридриху, по проходу, увидел его, наконец: Сергея Сергеевича (устроителя, режиссера…). Он вышел, вместе с Фридрихом, из-за сцены, и пропуская его вперед, пошел, вслед за ним, в мою сторону… и он был, в самом деле, высок, худощав… и совершенно ясно я вспоминаю теперь то мгновенное чувство растерянности, удивленья, испуга, которое охватило меня, когда, остановившись прямо передо мною (Фридрих представил нас друг другу…), но глядя при этом куда-то мимо, вдаль, неизвестно куда, он, Сергей Сергеевич, сказал мне:

— Что же, — сказал он, — очень приятно. Вы пишете, значит, пьесу?.. Да, да, — сказал он (задержав на мне, на мгновение, взгляд — и тут же снова направив его: куда-то…) — Фридрих уже говорил мне. О чем же она?

Я смотрел, в растерянности, то на Фридриха, то на Сергея Сергеевича, то снова на Фридриха.

— Как бы то ни было, желаю вам всяческого успеха. Вы знакомы, кажется, с Максом?

— С Максом? Да, я знаком, разумеется, с Максом.

— Передавайте ему привет. Как он, кстати?

Я пожал, я помню, плечами (и что же, думаю я теперь, что же я мог ответить?..), и — и мы уже шли: по проходу, — прошли фойе, вышли на улицу, — и всю дорогу от театра к метро (мелькнул бульвар, промелькнула аллея…) Сергей Сергеевич говорил с Фридрихом — я не слышал, вернее: не слушал — я, во всяком случае, не помню уже о чем, — и лишь спускаясь в метро, прощаясь с нами обоими (он ехал в другую сторону, по другой линии…), он, Сергей Сергеевич, спросил меня снова о пьесе и вновь (сложив руки на груди, пошевелив пальцами…) пожелал мне — всяческого успеха.

— Но помилуйте, Фридрих, — мы стояли, вдвоем, на платформе, — никакой пьесы я не пишу.





— Вот как? Не пишете?..

Внезапный шум откуда-то, из туннеля, вылетевшего, налетевшего поезда заглушил, я помню, его смех, мои возражения.

— Ну что же… значит, не пишете.

Никакой пьесы я не писал; я даже не собирался писать ее. Писать ее (думал я…) будет… в моем романе… автор романа, отчасти совпадающий, отчасти не совпадающий, еще и еще раз, со мною… выходившим на улицу из метро; я сам, следовательно, собирался лишь писать — о ней, здесь, когда-нибудь, на этих страницах (и мне виделись, разумеется, некие, вполне прельщавшие меня переходы: от фраз к репликам, от повествования к диалогу; превращение: одних слов — в другие слова; двойное преображение…). Ни о каком ином писании я вообще, конечно, не думал.

34

Есть некие (так думаю я теперь…) — уже в силу простой длительности связывающих нас отношений неслучайные персонажи моей, теперешней жизни (таковая, значит, тоже имеется? — да, как ни странно…) — некие, скажем так, весьма молодые и весьма приятные люди, каждое лето приезжающие сюда из Москвы.

Я познакомился с ними — Макс тоже — еще в то первое, если угодно, теперь уже в такую даль отступившее лето, которое мы прожили здесь вдвоем, вместе с Максом; я встретил их, неделю назад, на остановке автобуса; я вижусь с ними почти каждый день.

— И сколько же, — говорят они мне, — сколько можно здесь жить… одному?

— Все это неважно, — отвечаю я им. — О Максе-то вы знаете что-нибудь?

— Нет, — говорят они мне, — о Максе ничего мы не знаем…

Ничего, ничего…

А между тем, у них есть, тоже — велосипеды; и я езжу теперь вместе с ними, вместе с одним и одной из них, по шоссе и дорогам, по разным дорогам и разным шоссе, — точно так же, или почти так же, быть может, как мы ездили вместе с Максом, когда-то, в то первое, еще и еще раз, уже давным-давно отмеченное мною на карте и введенное в историю лето, теперь уже в такую даль, никаким временем не измеримую даль от меня отступившее…

35

Он возвратился, значит, домой (в конце осени, в начале зимы…), закрыл дверь — и лишь совсем редко, совсем ненадолго выходя, но все-таки выходя, конечно же, из дому, прожил ее, эту зиму: в своей (при условии, разумеется, тщательно задернутых штор…) от всего отделенной, ни с чем не связанной, плывущей над городом комнате. Он вставал очень поздно, в час, в два, если не в три; и весь день проходил кое-как (в беде и отчаянии…) — но были (он сам рассказывал мне…) — но были зато очень долгие, бесконечные, бессонные ночи; они тянулись, и длились, и медлили; и пролетали: удивительно быстро; и в эти ночи что-то решалось; и обостренная болью, бедой и отчаянием некая мысль — или некие мысли, как будто кружили по комнате, в темноте; и только под утро, когда, за окном и за шторами, уже начинало, быть может, светать, и кричали птицы, и дворники сгребали лопатами снег, он, Макс, наконец, засыпал, забывался; и на следующий день опять вставал очень поздно, в отчаянии, в час, в два, если не в три.

Так — и в то же время: совсем не так это было.

Все разваливалось — или, вернее: уже развалилось.

Все разваливалось: уже развалилось. И хотя один день был, в общем, похож на другой, одна ночь повторяла другую, эти дни, эти ночи не только не складывались — для него, Макса — в некое целое (в некую зиму или в некую — жизнь…), но как будто распадались, дробились: на какие-то, совсем краткие, крошечные, минуты, мгновения, уже почти не связанные друг с другом; болезненным было каждое — почти каждое, может быть.

(Я, теперь и здесь, поворачивая обратно, я пытаюсь, конечно, я почти бессилен представить себе это — ощущение развала, эту — поскольку я все-таки представляю ее себе — скользящую зыбкость, обостренность и призрачность всех впечатлений, эту невозможность жить дальше, и даже, если угодно, эту невозможность: хотя бы дожить до вечера… нет, конечно же, я не знаю, как это было…)

Все разваливалось — как бы то ни было — уже развалилось; выпадало из рук; рассыпалось на части. Он же, Макс, в беде и отчаянии, пытался то ли что-то собрать, то ли, может быть, что-то… еще что-то разрушить.