Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 57 из 107

Он сам не знал, разумеется, что ему делать.

— Бросить все (вдруг спохватываясь…) — уехать… уехать куда-нибудь.

Он не мог, однако, уехать. — Уже была, как сказано, осень, и он, Макс, снова, каждое утро, должен был платить свою дань: ненавистно-неописуемому.

— И когда он возвратился в Москву, наконец, та, принудительно-обязательная, подавляюще-безусловная, втайне и даже откровенно сомнительная, — та, тоже, если угодно, жизнь, — не-жизнь, если угодно, — к которой, как сказано, все мы были когда-то причастны, в которой все мы участвовали, — жизнь эта поразила и ужаснула его, должно быть, как будто он очень давно, — как будто он никогда не жил ею раньше, — или так, может быть, как будто он просто-напросто забыл о ней, забыл ее: здесь, у этого моря. Он же и в самом деле забыл ее: здесь; он, Макс, целое лето вообще о ней, должно быть, не думал; и когда (возвратившись в Москву…) — когда он, Макс, на следующий, к примеру, день отправился в свое учебное, вновь скажем так, заведение, с его бессмысленными и вполне бессмысленными собраньями, лекциями… но нет, нет и нет, я не могу, не должен и не буду ее описывать, эту жизнь, решительно неописуемую. Она надвигается, она охватывает; не участвовать в ней мы не можем; и хотя реальность ее сомнительна, реальность ее, в то же время, несомненна — как боль. Она и обрушилась на него как некая боль; он не мог не участвовать — не мог… нет, не мог больше и участвовать в ней.

А ведь он, Макс, — еще весной, например, — он, как сказано, убегал от нее — и от нее, среди прочего — в откровенно-внешнее, необязательно-легкое.

Но и эта, случайная, жизнь не удавалась, как сказано, не давалась ему теперь; завеса, почти на каждом шагу, разрывалась; что-то тяжелое, трудное, горькое, все ясней и отчетливей, проступало за нею; и он не только не перескакивал через это что-то, легко и уверенно, — он, Макс, почти на каждом шагу спотыкался — останавливался: в тоске и испуге.

И все это, внешнее, внутреннее, подавляюще-безусловное, откровенно-случайное, — все это складывалось как будто, — уже сложилось, — в некое целое, со всех сторон, изнутри и снаружи, его обступавшее.

— Выйти и вырваться, думал он, выйти и вырваться.

Но как же вырваться? как же выйти? что делать?

— Жизнь (думаю я теперь…) — жизнь (но уже в каком-то ином, в каком-то — подлинном, может быть, смысле…) — жизнь вновь нашла свою тему… она же и не теряла ее… жизнь, как бы то ни было, вновь столкнулась с самой же собою; и как ни пытался он, по привычке, просто жить дальше, что-то не получалось, что-то как будто разваливалось; через две, три недели он оставил свои попытки.

Да он вовсе и не хотел этого… просто жить дальше; он стремился к иному; он скорее готов был отдаться: боли, беде и отчаянию, чем жить дальше так, как он жил до сих пор.

В беде и отчаянии была, по крайней мере, некая достоверность, несомненность и убедительность. Страдать и мучаться значило все-таки: жить.

Он был готов к этому (или так казалось ему…); со всей решительностью шел он на обострение, на столкновение: с внешним и внутренним, сомнительным и случайным, с не-жизнью, с жизнью, с самим же собой.

Все это словно бросало ему некий вызов: отчаяние было его ответом.

И уже почти не встречаясь более с Фридрихом, не встречаясь — или, может быть, лишь однажды встретившись, после своего возвращения, с Лизой, удивленной и разочарованной его — мрачным видом, как она выразилась, — и уж тем более не встречаясь ни с кем из прочих (не взятых мною на эти страницы…) персонажей его прошлогодней, случайной, и теперь уже без всяких сомнений закончившейся, или, вернее: им, Максом, законченной, завершенной и оборванной жизни, — все решительнее углублялся он, все глубже и глубже проваливался: в свою собственную, в свою подлинную, если угодно, жизнь, — в зиму, уже, если угодно, начавшуюся.

Все реже и реже выходил он на улицу; платил свою дань — возвращался домой.

И надо было делать что-то, надо было что-то, немедленно, делать; и — вновь, и вновь вспоминал он, разумеется, море, ветер, облака и надежды — уже, в общем, покинувшие его.





Они покинули его, разумеется; никакой замедленности, никакой отстраненности уже, как сказано, не было; ни о каком спокойствии не могло быть, конечно, и речи; и то, что здесь, у этого моря, еще казалось ему возможным, там, в шуме и грохоте, оказывалось — совершенно немыслимым.

— Постепенно и понемногу? Как бы не так… думал он.

— А ведь и это все то же, — так он однажды подумал: заплатив свою дань и возвращаясь домой, — да, все то же стремленье к какому-то… легкому?.. к какому-то, во всяком случае, замечательному, превосходному, — так подумал он, — будущему… в котором все совпадет, все сойдется, которое… никогда не наступит.

Он остановился, конечно; он провел рукой по лицу; как некогда и как будто впервые, посмотрел, увидел он знакомый ему переулок; дома и окна; желтые листья.

— Да, все то же, все то же… одно и то же стремление.

И что-то, значит, неправильно… в чем-то я ошибаюсь.

И хотя он еще пытался, быть может, что-то как-то собрать, что-то как-то — наладить, ничего, конечно, не получалось, все, конечно, разваливалось; чем дальше шло время, тем яснее видел он невозможность: невозможность, еще раз: что-то наладить, что-то как-то собрать.

Он принуждал себя, конечно, к усилию (что, собственно, ему оставалось?..); он не верил в него, разумеется.

— Нет, думал он… вновь думал он, это все-таки должно быть… да, должно быть легко и получаться само собою, все это… трудное.

— Должно быть… должно быть.

— Ну а если не получается… тогда: что же?..

Беда и отчаяние.

— Нет… нет, думал он, все не так. И все мои построения неверны, и все мои мысли ведут не туда… никуда не ведут.

И так прошел месяц, — два месяца, — опали листья и выпал снег; — и когда он выпал, однажды, Макс (все реже и реже выходивший, как сказано, из дому…) — Макс, уже вечером, в сумерках, вышел, однажды, на улицу, — переехал, на троллейбусе, через мост, — и пошел куда-то, почти не глядя и почти не думая, может быть, куда он идет. И что-то странное было в тот день на улицах, в городе, что-то особенно тягостное, возбужденное, тревожное, зыбкое… но он, Макс, отдавшись своим собственным, тревожным, и зыбким, и тягостным мыслям, — и тому беспокойству (так думаю я теперь…) — которое, может быть, и заставляло его идти (все дальше и дальше, куда-то…) — почти не смотрел, быть может, вокруг, — и только исподволь, краем глаза, не задумываясь, проходя мимо, замечал, может быть, что-то особенное, очень странное: на улицах, в городе — и как бы некий оттенок, лежавший в тот день: на стенах домов, на снегу, на машинах, на лицах, на стеклах. Он пошел переулками (и там, в переулках, — там было тише, — падал, крупными хлопьями, снег, — таял, не долетев до земли, — последние желтые листья еще лежали, может быть, по краям мостовой…) — прошел, не заглянув в нее, маленькую, в снегу и в сумерках исчезавшую площадь, — дошел до бульвара: — но та, любимая им, бесконечно-прямая аллея уже расплылась: в снегу, в сумерках, в талой воде, — и что-то странное было вокруг, — что-то тревожное, зыбкое, — и он сам не знал, куда он идет, — и шел все быстрее, по широкой, главной аллее, по талому снегу, по лужам, — и с каждым шагом беспокойство его возрастало, — и он шел так, как будто пытался, действительно, выйти: откуда-то, — и он не мог, конечно же, выйти.

Что-то путалось, что-то кружилось; что-то вдруг вспыхивало, что-то вдруг гасло; и он шел все быстрей, все быстрее, то — обращаясь к кому-то, говоря — кому-то — что вот, он хочет лишь выйти и вырваться, выйти и вырваться… и что он не хочет, не хочет, не хочет ни с кем говорить… — не в силах не говорить, бросая вызов, обращаясь к кому-то, — то вдруг оставаясь один — наедине со своим беспокойством, тревогой (болью, бедой и отчаянием…); и пройдя бульвар целиком, вышел, наконец, на широкую, шумную, в самый центр города ведущую улицу (и здесь совсем было странно, и на всем, на мостовой, тротуарах, на машинах, на лицах, на стеклах, лежал некий отсвет, тревожный и зыбкий…) — пересек ее, свернул в переулок, — налево, направо и еще раз налево, — и прошел, может быть, совсем рядом с тем домом, где сам я когда-то жил, — и лишь увидев, сквозь снег, сумерки (сквозь боль, беду и отчаяние…): кирпичную кладку стены, и арку, и башенку, свернув в эту арку, — пройдя первый, большой двор, — второй, поменьше, — и оказавшись, значит, в том самом, совсем маленьком дворике (с его крытой галереей и покосившейся лестницей…), куда мы заходили так часто вместе с Верой, прошлой зимою (и который, не помню уже при каких обстоятельствах, я показал, в свою очередь, Максу…), — сел на скамейку (ту самую…): и здесь, может быть, успокоился.