Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 107

Дождь, начавшийся еще там, в Москве, и сопровождавший меня всю дорогу, здесь сменился, на мгновенье, туманом; в окне, в тумане было видно лишь это огромное — вот оно: еще и еще раз — в тумане, на сей раз, как будто уплывшее дерево; почти минуту молчали мы, может быть; и когда он повернулся ко мне, наконец, лицо его — в сером, темном, дрожащем и тающем свете — вновь показалось мне изменившимся, — знакомым, — неузнаваемым; и обернувшись, он посмотрел на меня: почти так же, быть может, как он смотрел, только что, на это дерево, окутанное туманом: внимательно, отрешенно… и вдруг улыбнулся; и спросил меня, как я доехал; и сказав мне, я помню, что-то насчет плохой погоды, серых туч, нависших над морем, отвел меня в этот (деревянный, хотя и с кирпичным фундаментом, и с очень острой, высокой, взлетающей в небо крышею…) — в этот дом, следовательно, где я и живу теперь: снова, по-прежнему; и было, я помню, еще несколько, почти таких же, дождливых, пасмурных дней; и теперь уже вдвоем мы бродили вдоль моря, по дюнам; и по самой кромке воды доходили, всякий раз, до разрушенного, давным-давно разрушенного, должно быть, причала (почерневшие, покрытые водорослями, из простых бревен, опоры — каждая со своим отражением — вот и все, что осталось теперь от него…); и поднимались в дюны, где уже цвел — лиловым, фиолетовым — вереск; и снова спускались к воде; садились, если не было дождя, на песок; о чем-нибудь иногда говорили.

— Подумай, — сказал он мне как-то, — вот мы сидим здесь, на берегу моря, на краю мира.

И — что же?

Нет, ничего.

У этой мысли не было — и нет — продолжения; а между тем, я прекрасно понял — еще лучше я понимаю ее теперь; и мне так же странно думать теперь — на берегу моря — о мире, оставшемся где-то там, в отдалении, никакими, например, километрами, конечно же — не измеримом.

А здесь, теперь, на море — здесь уже не только нет — льдин: уже последние пятна снега, еще совсем недавно, вчера или позавчера, лежавшие в тех тенистых местах, где пляж переходит в дюну, растаяли, исчезли, забылись; уже почти по-летнему, согреваясь на солнце, пахнут сосны смолою. И чему-то я учусь у них — терпенью, молчанью — у этих сосен, теперь — у этих волн, набегающих на песок, — у этой чайки, с протяжным криком улетающей вдаль.

И потом, я помню, все, в одну ночь, изменилось; дождь кончился; небо взлетело вверх; и в том особенном, одновременно прозрачном и пронзительном свете, какой бывает, наверное, только здесь, у этого моря, расступились и как будто раздвинулись сосны; расступились, в деревне, дома (изгороди, сараи, колодцы…); и он, Макс, в ближайшем к нам — в тридцати километрах отсюда — курортном, так скажем, поселке, купил — я же, на чердаке моего дома, обнаружил другой, очень старый, но еще вполне пригодный к употреблению велосипед; и каждый, почти каждый день ездили мы куда-нибудь — в ту сторону, например, где скрылся сначала один, привезший его, Макса, затем другой, опять-таки, меня самого привезший в эту деревню автобус (и, значит, как говорил Макс, дальше, вдоль моря…) — по ровному, понемногу, впрочем, отходившему от линии берега, с белым песком вдоль обочин, шоссе; доезжали до перекрестка, — сворачивали направо: к морю, — и тут же опять налево, — или ехали прямо, удаляясь от линии берега, все дальше и дальше, все быстрее и быстрее; Макс, крутя педали, пригнувшись к рулю, то и дело поднимал голову, смотрел вокруг, вдаль; я сам, выпрямляясь в седле, смотрел на Макса, на мелькавшие мимо деревья, поляны, облака над темными соснами; одним махом, все быстрей и быстрее, проезжали мы пять, десять, пятнадцать, иногда, километров; и вдруг останавливались; и он, Макс, с перекинутой через раму велосипеда ногою, — и я сам, переводя дух, замерев, — и мы оба, прислушиваясь, подолгу стояли так, в мгновенной, все той же, после ветра, шума, движенья, возбужденья, стука и скрипа, — со всех сторон обступавшей нас тишине.

И бывали, я помню, дни очень сильного ветра, когда все билось: в испуге, трепетало: в тревоге, и все листья всех кустов, всех деревьев поворачивались своей обычно невидимой, светлой, другой стороною, и на море, вечером, мокрый, то и дело заливаемый водою песок — из узкой кромки превратившись в широкую, далеко-далеко уходящую полосу — отсвечивал, почти яростно, розовым, красным, — и вдруг: сизым, серым, зеленым, — и вдруг опять: красным, — ярко-красным, — затихающе-розовым. И бывали, напротив, совсем жаркие, почти душные дни, когда море лежало неподвижно, безмолвно, и совершенно отчетливо, вплоть до отдельных завитков, сгущений и прорезей, отражалось в нем неподвижное, с дымчатым краем, бессильно, безмолвно повисшее облако, и только вдруг, непонятно откуда, приходила, накатывалась и с глухим звуком, как будто полым внутри — как если бы она и эхо свое приносила с собою — ударялась о берег одна-единственная, мелкая, неуверенная волна; и дни такого тумана, что, выйдя на море, не видели мы ни моря, ни сосен, ни друг друга, вообще ничего; и потом опять ясные, жаркие; прохладные, ясные дни; и мы вновь отправлялись, на велосипедах, куда-нибудь; и если не ехали дальше, вдоль моря, пересекали шоссе — и значит, ехали от моря, вглубь: туда, где прибрежная низменность сменяется холмами, полями и перелесками, и уже нет поселков, нет деревень, и только одинокие хутора возникают вдруг за деревьями.





— Был, значит, некий август, начало всего.

— И была, значит, некая осень, — он улыбнулся, — начало — чего-то.

— Сколько же времени прошло между ними? Год или два года, быть может?

— Два года, — сказал он. — Но сколько бы времени ни прошло между ними, это уже не имеет значения: и как если бы, — так или примерно так он сказал, — они, тот август, та осень, лежали в каких-то, друг с другом почти не связанных временах, в каких-то, почти не соотнесенных друг с другом пространствах.

— В самом деле, — сказал я, — есть ведь разные, совсем разные времена. Они не просто переходят друг в друга, вообще, может быть, не переходят друг в друга, — но разделенные самой своей природой — окраской, звучаньем — существуют как бы сами по себе, несравнимые с предыдущим, несопоставимые, — сказал я, — с последующим. Собрать их, расставить по местам: вот задача, может быть, невыполнимая.

Он опять улыбнулся: — и сидя где-нибудь, на склоне холма, у обочины, глядя вдаль, вниз, — в долину, с одиноким, окруженным деревьями хутором, — полем, уже начавшим желтеть, — аистом, блуждающим по полю, — далекой цепью поросших лесом холмов, — мы говорили, уже отстраненно, об этих разных, самой природой своей, своей окраской, звучаньем, значеньем и смыслом отделенных друг от друга, — несравнимых и несопоставимых друг с другом, — уже отмеченных или еще не отмеченных мною на карте, — уже введенных или еще не введенных в историю временах; и вечером, в сумерках возвратившись в деревню, вновь говорили о них — в его, Максовой, повисшей над землею мансарде (дерево, дерево за окном…) — или, скажем, на остановке (столбик, скамейка…) — или вновь, допустим, у моря, еще озаренного последними, закатными, быстрыми, по облакам, по воде пробегавшими отблесками, — или уже, допустим, погасшего, но еще долго, еще бесконечно долго, тихим, затаенным и призрачным, как будто внутрь повернутым светом светившегося в темноте. И говоря со мною о разных, совсем разных временах и событиях — как будто (или так мне казалось…) отдавая их: в мое распоряжение, в мое, если угодно, ведение — с рук на руки (или так мне казалось…) передавая мне свою, нашу жизнь, — он вдруг умолкал, смотрел на воду, пересыпал руками песок; шум волн окутывал нас на мгновение… и на другой день вновь ехали мы куда-нибудь, дальше, вглубь, все равно.

Там есть один холм — там, в глубине — один-единственный холм, с которого, в ясные дни, видна бывает, вдруг, тоненькая, за всеми прочими холмами, полями, чуть более светлая, чем лес, синеющий на горизонте, чуть более темная, чем небо, синеющее над лесом, тоненькая, совсем тоненькая, темно-синяя полоска — чего же? Это море, удивительным образом, море, бесконечно далеко отступившее, внезапно, безмолвно и призрачно возникающее за всеми полями, холмами, между лесом и небом, сливаясь с ними, отделяясь от них.