Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 107

И когда они, Макс и Фридрих (через две, допустим, недели…), вновь оказались совсем неподалеку от неких, так скажем, бледно-зеленой краской выкрашенных домов — а значит, и еще от некоего дома: за ними — и он, Макс, помедлив, предложил вдруг Фридриху зайти — как он, наверное, выразился — к одному его, Максову, очень и очень давнему — так выразился он, должно быть, — приятелю, я, совсем их не ждавший или, вернее, ждавший совсем не их… — и вот так (думаю я теперь, здесь, со своей стороны…) — вот так пути повествования (если это повествование…) снова — и снова сводят нас вместе… в том городе, на этих страницах.

Я совсем не ждал их в тот день; Вера должна была прийти ко мне. И когда, услышав звонок, я спросил — кто там? — и Максов голос ответил — я, — там, в обманчивой темноте подъезда, — там стоял Макс, и за ним, на лестнице — Вера: она стояла чуть-чуть склонившись, локоть положив на перила, едва различимая в гулком, обманчивом сумраке; и как бывает в таких случаях, я тотчас же, и совершенно ясно, представил себе, как они столкнулись друг с другом в парадной, как шли друг за другом по лестнице и как, уже перед дверью, удивляясь, друг на друга смотрели; и сам я смотрел в растерянности на Макса, на Веру… — но тут образ ее вдруг начал двоиться, и она, Вера, как будто выступив из собственных своих очертаний, оказалась кем-то совсем иным, совсем незнакомым, — и призрак ее исчез безвозвратно.

— Если мы не вовремя… — начал Макс.

— Нет, нет, напротив.

Никакого сходства между Верой и Фридрихом не было; похожими (думаю я теперь…) — похожими были только глаза (глаза, которых там, в обманчивом сумраке, я видеть, конечно, не мог…): — и еще не совсем справившись с удивлением, или, вернее: еще даже не успев удивиться тому, что он, Макс, так давно не заходивший ко мне, вдруг, и так неожиданно, зашел ко мне — и не один, без звонка (вот, познакомьтесь: говорил он, представляя нас друг другу…) — я, уже в прихожей, еще в растерянности, смотрел, я помню, на Фридриха, — и он, Фридрих, очень долго разматывая свой шарф, осматриваясь, смотрел на меня — серыми, Вериными глазами. И в глазах его — в странном противоречии со всем его обликом, с легкостью, ловкостью его движений, с той небрежной тщательностью, которая чувствовалась в одежде его (на нем был клетчатый, если я правильно помню, пиджак, шерстяная рубашка под пиджаком, простая, белая под шерстяною; пиджак он, войдя в комнату, снял…) — в глазах его, как и у Веры, виделось (или, может быть, видится мне теперь…) — что-то очень и очень печальное, но вместе с тем, как и у Веры, что-то скрывающее, прикрывающее эту печаль, не пускающее ее наружу, непроницаемое… глаза его, одним словом, глаза — и еще: движения рук его меня поразили. Что-то от серого ветра, серых туч, серой воды в реке виделось (или видится…) мне в этих глазах; руки же двигались непрерывно, и как только он начинал говорить, как будто кружили, кружились вокруг его слов, то падая вниз вместе с фразой, то взлетая вверх вместе с голосом: я, в ту первую встречу, следил за ними не отрываясь, не в силах от них оторваться — и как если бы (думаю я теперь…) — как если бы в этих плавных, круглых, то очень быстрых, то вдруг чудесно замедленных, завораживающих и нескончаемых движениях рук было больше смысла или был какой-то иной смысл, чем в том, что он говорил, — или так, может быть, как если бы истинный смысл его слов и речей выражался не столько в самих словах, сколько в этих движениях, кружениях, уже не сопровождавших, следовательно, но как будто вбиравших в себя, преображавших собою: слова и фразы, взгляд и улыбку. И даже когда он молчал, руки его не исчезали, как обычно бывает — куда-то (уже невидимые, уже ненужные…) — но оставаясь по-прежнему тем центром, той точкой, в которую стягивалось, к которой стремилось все прочее и все остальное (все взгляды, все вещи, само безмолвие в комнате…), ложились, к примеру, на стол: и лежали на нем неподвижно, с отчетливо проступавшими вдруг запястьями, костяшками пальцев, странно-тихие — незабываемые.

Макс же, я помню, с каким-то, опять-таки, непривычным для меня выражением удовольствия от, в свою очередь, совершаемых им движений, сел, по своему обыкновению, на диван, в глубине комнаты, ногу закинул за ногу, закурил сигарету, потом спросил меня, не сварю ли я кофе, потом встал, подошел к окну — ты позволишь? — пожалуйста — распахнул его, высунулся наружу (влажный ветер, уже весенний, ворвался на мгновение в комнату; звук шагов: под аркой и во дворе; женский голос, быстрый и звонкий, окликавший кого-то по имени…) — снова закрыл его, и не отходя от окна, вдруг, я помню, заметив ее, извлек из-под других книг, лежавших возле окна на столе, ту, уже много раз упомянутую, так и не названную, — ту самую пьесу, в которой я видел, и вижу, как сказано, тайный, при всех несходствах, прообраз: моих собственных, еще и еще раз, теперь, здесь, все ближе и ближе подступающих к осуществлению помыслов, планов, надежд.

— Смотрите, Фридрих, — сказал он.

— Это одна из моих самых любимых пьес, — сказал я. — Может быть, самая любимая.

— Моя тоже, — сказал Макс. — Последние две недели.

И посмотрев на Фридриха, рассмеялся; Фридрих улыбнулся в ответ.

Театр, как сказано, некий театр уже втайне присутствовал в моих, еще бесконечно далеких от осуществления планах, надеждах и помыслах. Я еще сам не знал, может быть, что мне с ним делать; я понимал лишь, что обойтись мне без него не удастся. Я искал соответствий, указаний, намеков; я не находил их. И я вспоминаю теперь волнение, меня охватившее, когда, сообщив мне, что Фридрих (смотревший на меня — серыми, Вериными глазами…) играет в том самом театре (на маленькой площади…), о котором, если я помню, он, Макс, рассказывал мне когда-то (я помнил: конечно…) — Макс, стоя по-прежнему у окна и как бы между прочим, объясняя свой смех и Фридрихову улыбку, добавил, что — не далее, как две недели назад — он смотрел там (на маленькой площади…) спектакль — по вот этой (он положил ее снова на стол…) — вот по этой, действительно, пьесе.





— Неужели она идет там? И — как же? — и — расскажите мне об этом спектакле.

— Самое лучшее просто-напросто посмотреть его, — сказал Фридрих.

— В таком случае, расскажите мне немного… о репетициях, например… как они проходят, когда начинаются.

— Зачем вам все это? — спросил Фридрих. — Просто так?.. или.?

Я признался ему в своем собственном (столь похожем — думаю я теперь — и столь, в общем, непохожем на Максово…) влечении к театру, в своих тайных поисках неких соответствий — с чем же? — вот именно — с каким-то, совсем иным, быть может, театром (так или примерно так я сказал…) — театром, которого, наверное, нет, и не может, наверное, быть, но который все же видится мне иногда… Макс, я помню, посмотрел на меня с изумлением.

— Я не знал за тобой ничего подобного, — сказал он.

— О да, конечно. И я очень много ходил в театр последнее время; всю эту зиму. Я не нашел, увы, почти никаких соответствий. Бывает лучше, бывает хуже; чаще хуже, чем лучше. Но хочется, в самом деле, чего-то совсем иного… какого-то — совсем иного театра.

— Какого же? — спросил Фридрих (взмахнув рукою, посмотрев на меня…).

То была, как сказано, лишь некая мысль: мысль, подобно облаку или, скажем, туману сгущавшаяся во мне самом. Мне видится (сказал я…) что-то простое и строгое, отрешенно-чистое, почти абстрактное, может быть. В конце концов (так или примерно так я сказал…) — в конце концов, я хотел бы, наверное, чтобы все оставалось самим собою, сцена сценой, актеры актерами. Я понимаю, что это немыслимо, что сцена всегда что-то изображает, актеры играют кого-то. Но все это, с известной точки зрения, случайно.

— Мне кажется, я понимаю вас, — сказал Фридрих. — Вы хотите, значит, театра вполне театрального — (и на каждом из этих двух а — театр-а-льного, значит, те-а-тра — руки его взлетали, голос же падал так низко, что казалось, ему и вовсе не выбраться никогда на поверхность…). — Сергей Сергеевич… это наш режиссер.