Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 28



— Сережа, я улетаю завтра ночью.

Что-то быстро и сильно бахнуло меня по голове, и я спросил автоматически, не думая, не осознавая, только предчувствуя, спросил одними губами:

— Куда?

Он помялся, потом что-то пробормотал, вроде в командировку или что-то еще, я не понял, не расслышал.

— Куда?!

Он сел на кровать, зажег спичку, и я увидел его надбровье и глаза, чуть красноватые от усталости и от огня.

— Куда!.. Куда!.. На фронт.

— Когда? — спросил я.

— Завтра... ночью. Я ж тебе уже сказал... Улетаю.

Он встал, подошел ко мне, тяжело сел на мою раскладушку.

— Ну, что долго говорить, пацан. Я с первого дня просился, десяток заявлений написал. Не пускали: ты здесь нужнее. И действительно, дел здесь хватало. Надо было подготовить выпуск студентов-врачей на фронт. Да и в госпитале хватало работы. А теперь я своих студентиков отправил, экспериментаторскую работу в клинике кончил... А оперировать и там можно. Понял?

— Да.

— Помнишь, после демонстрации, когда с отцом Хайдера случилось, я веселый был? Тогда уже решение было принято об отправке, только я говорить тебе не хотел: вдруг опять передумают. И тебя волновать не хотелось. Все-таки Первомай, праздник...

- Да.

— Устал я, понимаешь! Устал перед собой оправдываться, себе объяснять, почему мне здесь быть положено, а не там. Ну, да все теперь. Я свое здесь сделал, а теперь там буду делать. Понял?

- Да.

— Одно только меня мучает: как ты тут будешь. Все время об этом думаю... Может, к матери тебя отправить?

— Нет.

— Понимаешь, я там буду торчать, а голова будет все время сюда повернута. Ты знаешь, как меня сослуживцы называют?

— Нет.

— «Мама Мечников». Мечников насчет своего ребенка тоже был псих, вроде меня. Мы с Мечниковым в этом смысле одинаковы, только он плюс это еще был гениальный ученый.

— Какой?..

— Гениальный. Да ты чего, пацан?

— Ничего.

— Ты что это? Я это не люблю. Это на тебя непохоже, не надо.

— Оставь меня.

— Ну, ладно, пацан, не надо... Ну, не надо, милый мой, родной мой, ну что ты, ну, пожалуйста, не надо...

— Уйди.

— Ну не надо, прошу тебя, не надо, ну давай пойдем погуляем, покурим. Хочешь? Покурить хочешь? Я тебе разрешаю. Ты у меня теперь большой. Знаешь, кто ты теперь?



— Кто?

— Ты мой первый заместитель... По административной части.

— Не надо. Не шути.

— Не буду. Шутки в сторону. Давай поплачем вместе.

— Дай покурить.

— На, только не вдыхай глубоко.

Он оторвал клочок газеты, скрутил мне толстую хорошую цигарку и поднес к лицу, я взял ее из его рук губами, а он зажег спичку. Я закурил, но цигарка расклеилась, выпала изо рта, и я не стал ее поднимать. Мне хотелось быть одному. Он мешал мне плакать.

Глава 18

Он улетал в пять часов утра.

В три ночи мы с ним уже были внизу — ждали машину. Было зябко, ветрено, мы сидели с ним на нашей лавке, и он то открывал, то закрывал со щелканьем ободранный, старый прямоугольный чемоданчик. Ему казалось, он забыл что-то важное.

Мы ни о чем не разговаривали, а только ждали машину.

Меня тошнило, хотя я ничего не ел. Так иногда со мной случалось перед экзаменами, перед чем-то очень важным. Только не так, как сейчас, а чуть-чуть. Отец говорил, что это вегетативный невроз. Черт его знает, что за невроз, а только все время что-то сдавливало кишки, и все внутри выворачивало — ничем, пустотой.

Наконец подошла машина. Там сидел какой-то подполковник. Он, видно, тоже улетал с отцом.

Мы ехали по городу долго, даже странно, что так долго мы не могли проехать этот маленький город. Улицы были предрассветные, серые, ветреные и влажные, не утренние, не ночные...

Мы проехали мимо школы и мимо большой недостроенной улицы, где я впервые увидел Шелю, и мимо пустыря, около которого жила Варя, а город все не кончался, и я почему-то прощался с ним, будто это я улетал отсюда. И вез время у меня было такое чувство, что я лечу вместе с ним, и я не мог до конца понять, что он летит, а я остаюсь. Я всегда уезжал вместе с ним: на дачу, на рыбалку, на юг, и сюда — в Сибирь, в эвакуацию, — всегда вместе с ним, вот так же, с чемоданами, по ночным или вечерним улицам, и так же он открывал крышку: не забыл ли что, самое главное... Лишь один раз он уехал куда-то без меня, и два года я не видел его. (Только через много лет я понял — куда.) Это тоже ночью было, и тоже пришла машина, об этом мне Олег Кончеев рассказал, я был тогда в пионерлагере в Малаховке...

И сейчас я улетал вместе с ним и прощался с нашим городом, не утренним и не ночным. И когда мы подъехали к аэродрому, то у отца проверяли документы, и смотрели на меня и спрашивали: «С вами?» — и он говорил: «Да, со мной».

Самолет стоял на площадке, около него все время сновали люди, таскали по трапу какие-то тюки, а командир самолета волновался, что тюков слишком много, и в конце концов приказал прекратить погрузку. Тогда с ним начал ругаться подполковник, они долго спорили, стоя у трапа, а люди, не обращая внимания на их перебранку, все таскали тюки. Потом к нам подошел еще кто-то в штатском и в сапогах, в потертом летном шлеме и сказал, опять обращаясь к нам обоим:

— А знаете, вы можете и не улететь. Козлов и Демин летят обязательно, а вас мы не планировали. К тому же, загрузка у нас на девяносто килограммов больше, чем ждали.

Отец побледнел и быстро пошел, почти побежал к большому сараю, обмазанному в зеленую защитную краску. Он вошел в сарай, и я услышал его голос, необычайно высокий, почти ломающийся. Он все время повторял: «Мы должны улететь сегодня, обязательно сегодня».

Кто-то ему отвечал неясно, размазанно, будто рот у того был залеплен глиной, а отец все повышал и как бы закручивал голос: казалось, голос ввинчивается в того, второго.

— Вы отправите меня этим самолетом, немедленно. У меня на руках предписание. Я и слушать ничего не желаю!

Я стоял и все отмечал с необычайной четкостью, а сам был как бы во сне, и все во мне дремало: и мозг, и сердце, и голос, — и только что-то глубокое, спрятанное, тихое и неясное забито, размазанно, как тот, второй, невидимый мне человек, бормотало: «Мы летим, мы оба летим, мы с ним летим...»

Потом отец стремительно вышел, пробежал мимо меня и буквально кинулся, прыгнул к подполковнику, стоявшему у трапа. Отец потащил его за собой к сараю, где помещался тот, который мешал нам лететь. Подполковник послушно, рысцой бежал за отцом, а у отца было пугающе воспаленное, яростное и необычайно сосредоточенное лицо. И я знал, что он своего добьется. Когда у него становилось такое лицо, он мог сделать все... Он мог сделать так, что все тюки выкинут из самолета, да и не только тюки, а подполковника и Козлова с Деминым, всех, а он полетит. Я-то уж знал это его лицо!

Они исчезли в сарае, выкрашенном в цвет травы, а я пошел в поле за самолет, туда, где лежал нестаявший снег, а травы еще не было... А может, и была, но мне не хотелось глядеть вниз, в землю, и я смотрел в небо, все еще не светлеющее, неровное, кочковатое, как земля. Я шел все дальше от тупорылого и короткого самолета, от людей, снующих вокруг него, от подполковника, от человека, которого я не видел, того, кто мешал отцу улететь, того, кто оставлял его со мной.

— Сережа! Сережа! Иди сюда, отправление!

Я слабо слышал голос отца, и опять все шло так же, как и раньше: он звал меня, потому что отправка, потому что мы можем опоздать.

Но я не повернулся сразу, а еще шел вперед, потому что вдруг понял со всей отчетливостью, что это игра или сон, который я сам придумал себе; нету этого «мы», есть я и он, он улетает, я остаюсь, и это произойдет не через год, и не завтра, а вот сейчас, через пять или семь минут. Мне хотелось кричать и уйти навсегда от этого: от низкого, землистого неба, от снующих людей, от самолета, от грохота падающих на дно самолета ящиков, тюков, от того, что произойдет сейчас и мгновенно перевернет и изменит всю мою жизнь. Я почти бежал по пустому полю прочь от самолета, от слабого, почти неслышного голоса отца и от разлуки. И больше всего я бежал от того вопроса, который я так и не задал отцу: отец, почему ты не на фронте?