Страница 12 из 112
Саз висел на стене, высоко, так, чтобы не достали дети… Старшая невестка, склонившись над тазиком, мыла голову одной из девочек. Вихрастые, голопузые близнецы, так похожие на его сыновей в детстве, сидели на тахте, мать крошила хлеб в стоявшие перед ними тарелки с молоком. Все это Исфендияр видел неясно, сквозь туман. В ушах у него все еще звучала музыка… Старик снова взглянул на саз, потом на невесток, на внуков… И вдруг все стихло. Стало темно. Исфендияр упал.
Открыв глаза, он вначале увидел лицо Хаджи, худое, усталое, сероватая бородка, похожая на комок спутанной шерсти; над маленькими, глубоко запавшими глазами — кустистые серые брови. «До чего же ты некрасив, бедняга!» — невольно подумалось Исфендияру.
Никогда раньше кузнец не видел фельдшера так близко. Может быть, поэтому ему прежде всего и пришла в голову эта мысль. Но, мелькнув в сознании, она сразу исчезла, и Исфендияр вспомнил все: солдата, сошедшего с дрезины, Гурбана с его тяжелым, непонятным разговором, голос Бахмана, раздавшийся вдруг в тишине ночи, и саз, преспокойно висящий на стене…
— Что скажешь, Хаджи? — кузнец невесело улыбнулся. — Сплоховал старый Исфендияр?
— Я еще с вечера приметил, что вроде плохо вы выглядите, — отводя глаза, негромко проговорил фельдшер. — Хорошо еще, что я неподалеку оказался.
— А что? Спета была бы моя песенка?
— Не дай Бог, дядя Исфендияр…
— Где дети-то? Не вижу их.
Невестки подошли поближе. Они улыбались, смущенно хлопая влажными ресницами. «Букашки» и оба мальчика жались к их ногам, хватались за подол. Глаза у детей были испуганные, настороженные…
На дворе залаяла собака, ей ответила другая, третья… Старик приподнял голову, взглянул на невесток — надо же разузнать, в чем дело, но, вспомнив, как обманулся совсем недавно, сердито нахмурил брови и опустил голову на подушку. Семилинейная лампа, вокруг которой роем кружились бабочки, стояла вблизи, на подоконнике, и в ее ярком свете можно было различить синеву на впалых стариковских висках; лицо было бледно, с мертвенным желтоватым отливом. Никто, кроме фельдшера, не замечал этих тревожных примет, зато Хаджи не отводил взгляда от Исфендияра, напряженно раздумывая о том, как сообщить этому тяжело больному старику, что ему придется долго пролежать в постели. Надо бы, конечно, сказать невесткам, да не хочется пугать… Как они сейчас рыдали у изголовья свекра!.. Да он и сам не знал, чем все это кончится.
Исфендияр повернул голову, пальцем поманил к себе внучат. Погладил влажные еще головки девочек, мальчиков усадил возле себя — одного по правую, другого по левую сторону.
— А ну, — бодро сказал он, — помните-ка дедушке руки, совсем пальцы застыли!
Склонив лохматые головенки, близнецы деловито принялись за работу.
— Ну вот, — удовлетворенно произнес Исфендияр, чувствуя, как смягчается, уходит из груди боль, — и ребятишкам дело нашлось! — Он подмигнул Хаджи и отвернулся, пряча улыбку.
Шум на улице становился все громче. Исфендияру показалось, что кличут его невесток… А может, все-таки пришел кто-то… Видел же он; солдатская шинель, пилотка, мешок за спиной… Ну конечно, кричат! Что они, оглохли?! Да нет… Если бы они слышали шум и крики, как слышит их он, давно бы уже выбежали во двор… Вот опять: «Муштулук!» Снова, как тогда, когда до слуха его донесся звук саза, у Исфендияра тяжко забилось сердце, перед глазами все поплыло. И легкое облачко бабочек, порхающих вокруг лампы, стало вдруг плотным, темным…
— Так, Хаджи… Крепко, значит, напугал я внучат…
Фельдшер молчал. В руках у него поблескивал никелем шприц с длинной иглой…
Шприц этот Исфендияр почему-то видел отчетливо, хотя все остальное — бабочки, фигуры невесток, детские личики, — покачиваясь, расплывались в тумане…
— Это что ж такое, Хаджи? Никак лошадиной иглой колоть меня собрался? Я тебе…
— Эй, Пери! Тубу! Дядя Исфендияр! Муштулук давайте…
Исфендияр умолк. Это же совсем близко, у ворот. Наклонившись, фельдшер одной рукой доставал что-то из брезентовой сумки, в другой держал шприц — он даже не поднял головы. Невестки молча глядели друг на друга.
Старик не выдержал:
— Да что же это вы столбами стоите?! Зовут ведь! Совсем оглохли бабы!
Невестки метнулись к двери — бедняжки даже представить себе не могли, что их мягкий, обходительный свекор может так кричать.
— А ты что — не слышишь? — сердито окликнул он фельдшера.
Хаджи целиком был поглощен делом. Завернув Исфендияру рукав, он кончиками пальцев ощупывал литые мускулы, отыскивая место помягче, чтобы, смазав кожу йодом, вонзить туда иглу. Заметив, что больной раздражен, он отнял руку и заглянул ему в лицо.
— Ты что, дядя Исфендияр?
— Неужели, говорю, не слышишь? Кричат во дворе!
— На ухо я туговат стал… Как начал по болотам лазить, так уши и заложило, — усталым, спокойным голосом объяснил Хаджи. — Одни уши и были в порядке, а теперь и те никуда… Железное у тебя тело! Расслабь, пожалуйста, руку, иглу воткнуть невозможно.
— Да постой ты! — дрожащим от напряжения голосом перебил его Исфендияр. — Молчи!
— Пери! Тубу! — снова послышалось с улицы. — Где вы? Горло разодрала, кричавши! Тащите подарок! Поглядим, на что вы расщедритесь!
Кричала Милли, письмоносец. Эта худая, некрасивая девушка была круглой сиротой, жила у дяди. Когда того призвали в армию, Милли поставили письмоносцем. Письмоносец из сироты получился рьяный. Особенно старалась Милли, когда новости были веселые. Если приходило долгожданное письмо с фронта или, больше того, солдат возвращался домой, она как угорелая носилась от дома к дому, требуя подарков за добрую весть. Поговаривали, что Милли неплохо наживается на новостях — в сундуке у нее и тридцаток, и полсотенных, и добра всякого, а о чае и сахаре и говорить нечего.
Осторожно отстранив внуков, Исфендияр приподнялся, сбросил одеяло и, опираясь рукой о подушку, как был в одном белье, встал с постели. Надо разузнать, в чем дело!
Если Милли требует муштулук, значит, кто-то приехал! Не обращая внимания на фельдшера, негромко, но настойчиво повторявшего ему что-то, Исфендияр напялил штаны и, кряхтя, протянул руку за сапогами.
— Ну, Гурбан, кто прав? Я говорил — солдат приехал! Кому ж еще?.. В шинели, мешок за плечами, сошел с дрезины и — прямиком по болоту!.. Померещилось, говоришь. Вот тебе и померещилось!..
Влажный от колесной мази сапог скользил, вырывался из рук. Хаджи молча смотрел на трясущиеся от слабости старческие руки, не пытаясь вникнуть в то, что говорил Исфендияр.
Вошла Пери и быстро достала что-то из-под груды сложенных в нише постелей. Изнемогая от слабости, чувствуя, что не натянуть ему эти проклятые сапоги, старик поднял красное, набрякшее лицо и спросил, отдуваясь:
— Кто там, дочка? Кто приехал?
— Селим, брат Беневши! — ответила невестка и заспешила к двери.
— Селим? Ну что же, Селим так Селим! — кузнец разочарованно вздохнул и снова взялся за сапог. — И Селим не чужой, тоже на наших глазах вырос… Значит, еще один вернулся живой-здоровый… И слава богу! Ведь что получается-то: Гурбан говорит, одни ребятишки в колхозе остаются… А так все-таки кто-то уйдет, а кто-то и вернется. Бог, он все знает: где прибавит, а где и отбавит… Ты что, сынок, стоишь словно неживой? Или не рад?
— Почему не рад? Такому нельзя не радоваться!
— Что-то по лицу у тебя незаметно!
Фельдшер устало пожал плечами.
— У меня всегда так: и горе, и радость — все внутри остается. — Он вдруг опустил голову, и лицо его стало медленно заливаться краской.
Вошли невестки. Щеки у женщин разрумянились, глаза возбужденно блестели.
— Сейчас, доченьки, сейчас… Оденемся и пойдем… Поздравим с благополучным возвращением, поговорим… Дали что-нибудь сироте, доченьки?
— А как же? Келагай подарили.
— Правильно сделали. Случится в районе быть, специально возьму для нее что-нибудь, может, еще когда дарить придется… А не расспросили вы девушку — совсем Салим приехал или в отпуск?