Страница 33 из 46
— Ты всё приготовил, как я велел? — спросил канарец.
— Всё.
— И что ты использовал?
— Глину и воск.
— Надеюсь, что всё произойдет как надо и в нужный момент.
Нужный момент настал полчаса спустя, когда грузный Патси Иригоен, сидящий в центре лодки, поднял весло после мощного гребка, посмотрел себе под ноги и обеспокоенно произнес:
— Что-то золота стало меньше!
— Да что ты такое говоришь? — встревожился Голиаф.
— Я говорю, что уровень золота опустился.
— Точно, — согласился с ним Бельтран Винуэса. — Я тоже заметил, что оно исчезает.
— Исчезает? — ужаснулся карлик, не веря своим ушам. — Как это исчезает? Боже милосердный! Неужели этот дерьмовый индеец проделал в пироге дыру?!
— Именно так! — убежденно заявил Бабник, бессильно наблюдая, как золотой песок тонкой струйкой вытекает с кормы и плавно погружается в реку. — Так и есть, будь он проклят!
— К берегу! — взвыл карлик, вне себя от ужаса. — К берегу, быстро!
Они принялись отчаянно грести к ближайшему берегу, но дыра, поначалу твердо запечатанная, всего за несколько секунд расширилась, и, когда до твердой земли оставлось каких-то несколько метров, лодка затонула, и испанцам пришлось плыть, со стенаниями и криками о помощи и проклиная туземную свинью, сыгравшую с ними такую грязную шутку.
Бельтрану Винуэсе так и не суждено было достичь берега. Доспехи, оружие и сапоги оказались слишком тяжелыми, чтобы его слабых сил хватило удержаться на плаву, и он камнем пошел ко дну, не успев даже пикнуть.
Бабник потерял аркебузу, карлик Давид — потертый шлем с плюмажем, а баск Иригоен — свою знаменитую флегматичность. Едва оказавшись на берегу, он стал рыдать и колотиться головой о дерево, словно это могло облегчить душевную боль.
Спустя час они втроем сидели на песке, уныло глядя на реку и подступающий к ней лес, пытаясь свыкнуться с фактом, что лишились единственной аркебузы, лодки, на которой рассчитывали выбраться из этого Богом забытого места, и своего товарища, делившего с ними все тяготы долгих скитаний.
— И что нам теперь делать?
— Повеситься, мать твою!
Сокрушительная реплика карлика несла в себе всю жизненную философию человека, родившегося столь неприглядным физически и обреченного на единственную судьбу — служить шутом или отправиться в авантюру с Новым Светом, где ему не оставалось ничего иного, как превратиться в самого коварного и жестокого из всех коварных и жестоких искателей приключений.
Несмотря на крошечный размер, огромную голову, уродливость и тяжелый характер, Голиаф стал лидером маленького отряда мерзавцев самого низкого пошиба, но в решающий момент и целого сундука с золотом не хватило бы, чтобы заставить его забыть о том, что его рост не превышает метра и двадцати сантиметров, а тот, кто не способен внушить страх, не внушит и уважения.
— Повеситься, — повторил он после долгого молчания, во время которого взвесил все за и против нынешнего тяжелого положения. — Думаю, дикари жаждут мести, и причин у них для этого хватает.
— Полагаешь, они нападут? — спросил баск.
— Уверен. — Он повернулся к Бабнику. — Ты всё твердил, что не промахиваешься, а в самый нужный момент взял и промахнулся. Убил бы Гуанче, и ничего этого не случилось бы.
— Гуанче? — удивился тот. — А при чем здесь чертов Гуанче?
— При всем! — твердо ответил карлик. — Голову даю на отсечение, а лишней головы у меня нет, что это была его идея, — он протянул руку, чтобы Иригоен помог ему подняться, и добавил: — А теперь — в путь...
— Куда?
Лилипут пристально посмотрел на баска снизу вверх и горько улыбнулся.
— А куда мы можем пойти? — невозмутимо ответил он. — Навстречу смерти. Теперь единственное, что нам осталось — умереть так, чтобы все знали, что у нас есть яйца. У меня уж точно есть, хотя и не особо большого размера.
Лилипут Давид Санлукар, более известный по смешному прозвищу Голиаф, оказался и впрямь человеком с твердой волей, потому что даже в самые тяжелые мгновения, когда огромный и флегматичный баск и отвратительный Педро Барба дрожали от страха перед приближающимися к ним метр за метром индейцами, он твердо держал в руке шпагу и смог бы в одиночку сразить полдюжины врагов.
Шли часы, пока они шаг за шагом продвигались по чаще, и вдруг из сумрака сельвы взметнулось тяжелое копье из заостренной древесины пальмы чонта и с силой вошло в левый бок Бабника, пронзив его насквозь и откинув к стволу дерева. Он дергался некоторое время в агонии, расплескивая кишки на ближайшие кусты ежевики.
Не в силах произнести ни слова, умирающий Педро Барба сделал несколько шагов и рухнул под ноги карлику, который лишь подпрыгнул и продолжал путь, словно ничего не случилось.
Через некоторое время, когда баск Иригоен находился по пояс в воде посередине ручья, он расслышал смутный гул, будто приближается миллион ос, и когда сообразил, что это рой стрел, летящих ему навстречу, уже не успел погрузиться в воду и встретил свой конец, плавая как бревно, которое вскоре сожрут кайманы.
Давид Санлукар остался в одиночестве в сердце густой сельвы, на незнакомом острове, в окружении полусотни дикарей, готовых отплатить ему за всё совершенное зло. Но у него даже не сбилось дыхание и не участился пульс, он не произнес ни единого слова, которое могло бы выдать его страх.
Он точно знал, что умрет, но также знал, что этот путь он выбрал в тот день, когда решил покинуть шаткий фургон циркача, с убеждением, что рожден не для того, чтобы смешить, а для того, чтобы заставлять плакать.
И многие рыдали по его вине.
Голиаф устал от того, что его закидывают тухлыми яйцами и обращаются как с бездушной и бесчувственной марионеткой, и тут наружу выплеснулась подавленная жажда причинять боль. Во всех поступках он всегда выбирал сторону зла, даже сознавая, что настанет день, когда ему придется дорого заплатить за свои зверства.
Он он также всегда был убежден, что каким бы суровым ни было его наказание, ничто не сравнится с тем, что он без какой-либо вины родился сыном шлюхи, уродливым и несчастным карликом.
Наблюдая, как труп Патси Иригоена медленно уплывает вниз по течению, он понял, что не стоит более стремиться к несуществующему спасению, прислонился спиной к толстому стволу, обнажил огромную шпагу и исполнился решимости дорого продать свою жизнь, унеся с собой нескольких преследователей.
Но никто не вышел ему навстречу.
Никто.
Шли часы, настала ночь, и сельва, казалось, превратилась в каменный лес, молчаливый и неподвижный, как самый далекий край вселенной.
Лишь пела какая-то удивительная птица.
Божественный голос!
Он монотонно повторял эти слова. Господи Иисусе! А потом снова умолкал, погружаясь в безграничное безмолвие чащи.
Божественный голос!
Он спрашивал себя, зачем выкрикивает эти глупые слова, не имеющие никакого значения в подобные минуты. Божественный голос, божественный голос, повторял он на превосходном испанском, которого прежде не слышали эти джунгли. Эти слова звучали как заклинание или, может, в последние минуты жизни он призывал Господа и его благодать.
— Нет ни Христа, ни дьявола, — пробормотал он, устав слушать невидимую птицу. — Это я принял решение, и сейчас уже поздновато раскаиваться.
Всю ночь он провел в страшном напряжении, в полной уверенности, что с первыми лучами зари на него нападут, но этого не случилось. В плотным и зеленоватом, будто призрачном свете наконец показались контуры кустов, папоротников, лиан, высоких деревьев и многочисленных орхидей, хотя ни один голос или шорох не выдавали присутствия полусотни обнаженных индейцев, скрывающихся где-то поблизости и готовых с ним разделаться.
Когда солнце достигло зенита, робкие лучи проникли сквозь полог деревьев до напитанной влагой лесной подстилки, а один лучик даже заискрился на кирасе карлика, но Голиаф так и не пошевелился, словно превратился в статую и должен оставаться в этом месте до конца времен.