Страница 87 из 93
С горечью Флобер пишет, что ему довелось узнать, как неприятно быть уличенным в политическом деле, а также убедиться в том, какая сила таится в социальном лицемерии. «По нынешнему времени всякое изображение становится сатирой, а история является обвинением», — замечает он.
Однако хочешь не хочешь, пришлось отправиться в шестую палату суда исправительной полиции.
31 января 1857 года перед судом предстал высокого роста господин с длинными усами, глубокими залысинами и покрытыми красными прожилками щеками.
Обращал на себя внимание его шикарный костюм, сшитый у Вассёра и Рубо, лучших столичных портных. Это был Флобер. Публика с интересом наблюдала за неизвестным доселе автором скабрезного романа.
— А эти двое, рядом с ним на скамье, кто они?
— Говорят, пособники, поставляли ему товар для «живых картин», — судачили обыватели.
Но были в зале, конечно, и те, кто сочувствовал писателю, его друзья, коллеги-литераторы.
Ровно в десять часов утра началось слушание дела.
Председатель суда Дюбарль занял место между двумя своими помощниками Дюпати и Наккаром. Красноречивым движением Дюбарль предложил начать обвинительную речь. Господин товарищ прокурора Эрнест Пинар, с желчным лицом и всклокоченными бакенбардами, требует, чтобы суд стал на защиту попранной нравственности. Речь обвинителя изобилует восклицаниями, полна сарказма и издевок. Не жалея красноречия, блюститель закона доказывает, что книга Флобера «пагубная, безнравственная по самой своей сути. В ней высмеиваются неприкосновенные общественные институты и священные религиозные обряды, изображены исполненные похоти картины.
— Мы требует только одного, — провозглашает прокурор, — соблюдения закона! Можете проявлять снисходительность к Пилле, сколько вам угодно! Будьте великодушны к Пиша… Что касается Флобера, то он является главным виновником и именно к нему вы должны отнестись со всей строгостью. Я свою задачу выполнил. Но я спрашиваю вас, господа, кто противостоит в книге преступной жене-самоубийце? Кто из персонажей романа имеет право ее судить? Я скажу вам— никто, ни одно из действующих лиц. В самом деле, если глупый муж еще сильнее любит свою жену, узнав об ее изменах, если общественное мнение олицетворяют карикатурные персонажи, а религиозное чувство — смешной священник, значит, в книге Флобера лишь одно лицо остается правым и царит, вознесенное надо всем: это Эмма Бовари!
Затем, указывая на шесть журнальных книжек «Парижского обозрения» в желтых обложках, которые лежали перед ним, и как бы черпая в них вдохновение, прокурор продолжал:
— Автор приложил множество стараний, он употребил все доступные ему красоты слова, чтобы живописать эту женщину. Попытался ли он описать при этом ее душу? «Обвинитель потряс в воздухе номером журнала. — Отнюдь нет, — и актерским жестом бросил книжку на стол. — Может быть, он описал ее сердце? — патетически вопрошал он. — Вовсе нет. Ее ум? Увы, нет. Тогда, может быть, ее физическую привлекательность? Тоже нет. О, я хорошо знаю, что портрет госпожи Бовари после супружеской измены относится к числу блистательных портретов, однако прежде всего он дышит сладострастием; позы, которые она принимает, будят желание, а красота ее — красота вызывающая… — почти прокричал последние слова слуга закона, как бы предупреждая об опасности, таящейся в желтых книжках, лежащих перед ним на столе.
Едва себя сдерживая, весь побагровевший, Флобер слушал обвинительную речь. Временами лицо его становилось бледным как полотно, и ему казалось, что в зале судят, смешивая с грязью, вовсе не его, а женщину, которую он сотворил силой своего воображения, стоявшую теперь перед судом и вынужденную публично отвечать за свои поступки.
Стиснув вспотевшие пальцы, Флобер изучает рысье лицо паяца-прокурора. Про него говорят, что сам он является автором непристойных стишков, которые тайком ходят по рукам. И этот блюститель нравственности позволяет таскать за волосы несчастную Бовари, точно распутную женщину, перед всей исправительной полицией, перед публикой! Если бы все они были искренни, то, напротив, должны бы признать, что он, автор, слишком суров к ней.
Между тем в зале продолжали раздаваться слова обвинителя: «грязь и пошлость», «книга, дышащая похотью», «непристойные картины», «поэтизация адюльтера», «чудовищное смешение священного и сладострастного». Последние слова относились к эпизоду смерти героини, в частности к сцене соборования умирающей. Здесь пафос достиг высшей точки.
— Менее чем из двадцати строк состоит этот эпизод, но сколько в нем кощунства. Автору мало того, что он занимается апологией супружеской неверности и вводит в соблазн замужних женщин, он оскорбляет религию.
С торжественным видом прокурор зачитывает сцену соборования как главный аргумент своего обвинения.
— «Священник прочел „Да смилуется“ и „Отпущение“, обмакнул большой палец правой руки в миро и приступил к помазанию…» Нет, вы только послушайте, что пишет автор, — вскричал в ужасе прокурор, — «Он умастил ей сперва глаза, еще недавно столь жадные до всяческого земного великолепия; затем— ноздри, с упоением вдыхавшие теплый воздух и ароматы любви; затем — уста, откуда исходила ложь, вопли оскорбленной гордости и сладострастные стоны; затем — руки, получавшие наслаждения от нежных прикосновений, и, наконец, подошвы ног, которые так быстро бежали, когда она жаждала утолить свои желания, и которые никогда уже больше не пройдут по земле».
Кончив цитату, он тут же заодно обрушился и на всю реалистическую литературу не потому, что она изображает страсти, но потому, что она делает это без удержу и без меры. «Искусство, лишенное правил, — не искусство. Оно подобно женщине, которая сбрасывает с себя все одежды…»
Наступила очередь защитника. Метр Сенар (в прошлом председатель Национального собрания и министр внутренних дел) поднялся со своего места. В успехе он не сомневался, хотя достигнуть его будет нелегко. Но он знает, как нанести удар.
Его речь длилась четыре часа. Опытный адвокат один за другим разбивал аргументы обвинения. Прежде всего он нарисовал портрет автора. Господин Гюстав Флобер — человек серьезного нрава, а отнюдь не тот, каким хотел его представить товарищ прокурора, надергавший из разных мест книги пятнадцать или двадцать строк, будто бы свидетельствующих о том, что автор тяготеет к сладострастным картинам. В «Госпоже Бовари», продолжал адвокат, описываются супружеские измены, но ведь они — источник непрестанных мук, сожалений и угрызений совести для героини. Что касается так называемых непристойностей, то адвокат предложил судьям заглянуть в книги Монтескье и Руссо, где легко обнаружить отрывки гораздо более вольные, нежели в романе господина Флобера. Стало быть, следует запретить и их, а заодно и такую изданную книгу, как «О запретных удовольствиях», принадлежащую Боссюэ.
Наконец, метр Сенар приступает к изложению своего главного аргумента, который должен начисто опровергнуть обвинение. Неожиданно для всех он извлек из кармана небольшую тоненькую книжечку и потряс ею.
— Послушайте, — торжествующе восклицает он, — послушайте, что говорит сама церковь.
Флобер сразу узнал эту книжку: это был тот самый «Требник», которым он пользовался для описания сцены соборования умирающей Эммы. Блестящий ход. Молодец дядюшка Сенар.
Прокурор явно растерян. Делая вид, что не замечает его замешательства, Сенар приводит цитаты, от которых доводы обвинения рассыпаются в прах. Получается, что описание соборования в романе является лишь смягченным воспроизведением того, что сказано в «Требнике».
Однако защитник не ограничивается этим и использует свой козырь до конца. Он кидает в лицо судьям название труда, одобренного кардиналом Гуссе, высокопреосвященным автором трактата «Нравственная теология», а также епископами и архиепископами Мана, Тура, Бордо, Кельна и т. д.
— Эта книга, — небрежно замечает Сенар, — была напечатана в Мане Шарлем Моннуайе в 1851 году и называется «Историческое, догматическое, нравственное, литургическое и каноническое объяснение катехизиса, содержащее ответы на научные возражения против религии». Ее автор господин аббат Амбруаз Гийуа, кюре Нотр-Дам дю Пре.