Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 90 из 142

Митя Девятков все так же, одним глазом, тронул сидевшего напротив Ивана: дескать, бывают же на свете столь мудрые старухи.

Иван Еремеев кивнул: бывают.

От нудного сидения у него совсем затекла спина и ноги покалывало мелким игольем. Надо размяться, что ли, пройтись.

Он встал, шагнул через сваленное барахло, достиг прохода.

Вся его команда, буровая бригада, расползлась по набитому битком пассажирскому трюму, кто где устроился, кто где добыл себе место.

Семен Просужих и Густав Ланкявичус мирно спали, положив, как лошади, головы друг другу взашей. Дизелист Нырков, скосив глаза, прикуривал от папироски другую папироску. Оба Валентина — Кочанов и Заварзин, верховые — донимали краснощекую грудастую девку, расфуфыренную, в драгоценной парче и монистах, — ижемка, наверное, они все записные щеголихи. Девка сидела важно, вытянувшись, как штык, закусив губы, а глаза у нее озорно искрились…

Ну, ладно.

Иван миновал коридор, протиснулся мимо машинного отделения и по узкому дребезжащему трапу выбрался наружу, на палубу.

До ночи было еще далеко — по часам. Однако по календарю ночь теперь надвигалась рано, в эту осеннюю пору, в этих северных пределах. Окрест уже было черно. Только сам пароход «Грибоедов» белой тенью скользил в черноте.

И еще вверху стыла круглая луна — она проницала сырую заволочь туч, и этот процеженный свет позволял различать оттенки черного.

Берега были темнее, непрогляднее неба. Левый берег громоздился над рекой почти отвесно, правый же стлался отлого и плоско, так, что казалось, будто он ниже вздутой дождями воды. Оба берега голы: левый скалист, а правый — песчаная отмель. Здесь, под шестьдесят седьмой параллелью, близ тундр и студеного моря, мало что произрастало, а если и росло, то больше встель — не заслоняя дороги ветрам. Безлесые, голые лбы проплывали мимо парохода.

И порой на круче апокалипсическим видением возникал черный крест, увешанный ромбами, шарами, плахами — сигнальная мачта речного ведомства.

Иван поежился, подтянул к горлу мохнатый ворот свитера, запахнул лацканы пиджака, облокотился о поручень.

Рядом, схоронясь под стенкой, восседал на бауле какой-то дремучий дед в надвинутом на глаза малахае — меж бородой и малахаем торчала трубка, из нее летели искры.

Густой мрак двигался навстречу пароходу. Излучина сменялась излучиной, дыбились и опадали берега, русло сжималось и снова раздавалось вширь — а все кругом было так же черно и пустынно, угрюмо и холодно.

И казалось, что ничего иного уже не будет и ждать нельзя. Что это уже край света. Тот самый край, за которым ни ответа, ни привета, ни проблеска, ни вскрика и где нет уже никакой разницы между пространством и временем.

Но именно в тот миг, когда подобное приходит на ум, а в душу закрадывается оторопь, — именно тогда прибрежные скалы вдруг расступаются и промеж них, как на разжатой ладони, вспыхивает горстка золотых крупиц. Мерцающих, теплых, домовитых огней.

Деревня.

Еще издали почуяв пароход, хрипнут от лая псы.

Иван покачал головой, чертыхнулся удивленно и весело.

— Это ж только подумать! Куда забрались люди!

Он сказал это вслух, и сосед в малахае заворочался на своем бауле, кашлянул.

Однако лишь после, когда пароход миновал деревню, не удостоив ее и гудком, бородач снова шевельнулся и важно произнес:

— А люди должны везде жить.

— То есть как? — Иван оглянулся. Его и позабавил, и задел поучающий тон соседа. — Почему — должны?

— Да так вот. Должны — и всё.

Горячее жерло трубки ходило в темноте.





— А кто приказал? Бог? Верховный Совет?

Дед сплюнул в сердцах и замолк. Вероятно, он счел для себя унижением продолжать разговор с таким бестолковым собеседником.

Иван усмехнулся, закурил тоже, плотней прижался к перилам.

Ему отчасти была понятна дедова досада. Ведь то, что он сейчас ненароком высказал — о людях, забравшихся черт знает куда, — не так уж сильно отличалось от наивного вопроса бабки в трюме: куда, мол, это всё люди едут?

Уж ему-то самому, Ивану Еремееву, это не должно бы казаться диковиной. По роду своей работы — а работал он буровым мастером — и по стечению многих других обстоятельств Ивану так часто приходилось бывать на краю света и даже за тем краем, что давно бы пора и привыкнуть.

Он бурил опорные скважины в илычской тайге, непролазной и спутанной, как медвежий колтун; бурил на мезеньских болотах, где неверно шагнешь — и ни дна тебе, ни покрышки; бурил на вымских гарях, застланных пеплом на десятки километров, куда и зверье не совало носа. Где он только не бурил!

Ему показывали точку на карте, тыкали пальцем в зеленое поле — а что там такое было, какая зелень, то ли шепотливая хвоя сосен, то ли скрытая обманным мхом трясина, то ли вообще ничегошеньки не было?..

Вот и сейчас бригаде Ивана Еремеева выдали новую точку, и уже само название не предвещало им райской жизни — Скудный Материк. Потом, конечно, пообвыкнет слух: Скудный Материк так Скудный Материк. А пока от одних лишь слов пробегает озноб по хребтине: Скудный Материк…

Все это составляло его работу, его профессию, его ремесло, которое он себе выбрал в жизни, которому выучился и за которое ему шла зарплата плюс премия, плюс полевые, плюс северная надбавка — порядочно.

Однако его никто не обязывал жить в тех местах, где он работал, поселяться навечно в этих комариных тайболах: он лишь делал там свое дело и, сделав его, покидал без особых сожалений, возвращался в базовый город, получал там новое задание и снова отправлялся в путь.

А эти люди здесь жили. Они тут ставили крепкие избы, обзаводились скарбом, копались в земле, плодили детей и, померев, ложились в эту же неуютную землю.

Никто их к тому не принуждал, ничто их не связывало, кроме памяти о том, что здесь же обитали предки, и они вполне могли бы откочевать в иные, ласковые и щедрые, края — но люди жили именно здесь, а если даже и откочевывали, то, как правило, в еще более жуткие глухомани.

Люди жили везде.

Они, как он знал, выбирали для своего жительства самые что ни на есть дальние, опасные и проклятые богом углы. Они селились на тряских сейсмичных островах, распахивали склоны вздремнувших вулканов, строили города ниже уровня моря, терпели жажду в песках, коченели в арктической стуже — хотя на планете покуда еще вполне хватало покойных и добрых мест.

Еремеев никогда не переставал дивиться этой людской непритязательности, живучести, усердию.

И он снова замер от восхищения, когда через час пути непроглядная темень по носу опять замутилась нежным сиянием, зубчатый профиль берега четко высветился, из-за него проклюнулись в небо тонкие усики огней, а сердитый сосед в малахае поднялся, выколотил за борт жар из трубки, прихватил свой баул и степенно двинулся к сходням.

Скудный Материк явился на рассвете.

Издали село ничем не отличалось от других сел, лепившихся к печорским плесам: вереница бревенчатых изб да поруганная церковь. Оно стояло на левом, высоком, матёром берегу реки — на материке, как говорят здесь. По задворкам села щетинился ельник.

А там распахнулось большое и пока не согретое солнцем небо.

Пароход вырезал пологую дугу, развернулся против течения и, шумно табаня колесами, ткнулся в дебаркадер — утлое строение с истерзанной в щепу кромкой, увешанное пожарными крюками и ведрами.

Иван и его люди сошли на берег.

«Грибоедов» гуднул вполсилы и погреб дальше, вниз по реке.

Над водой, моющей донную гальку, стлались тягучие космы тумана. И рыбацкие сети, повисшие на кольях у берега, тоже казались прядями тумана, но пряди эти были розовые, бирюзовые, сиреневые — заграничная сеть, капрон.

Тут же, у дебаркадера, выстроились рядком бидоны, запотевшие на холоду, — их забирает по утрам катер молокозавода, объезжающий окрестные деревни и села.

Крутой обрыв весь вдоль и поперек расчерчен изгородями. Берег здесь оползал ежегодно от паводков и дождей, съедая пядь за пядью приусадебные участки хозяев, тех, что жили по-над самым краем. И хозяевам приходилось делить уж самый обрыв, отвесно городить на нем столбы и прясла. Земля была изрыта воронками, у воронок валялись спутанные плети ботвы — картошку уже убрали.