Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 119 из 142

— Схлопотала?

— Схлопотала…

— По чем?

— Геометрия.

— Молоде-ец… — сокрушенно протянул Иван.

По геометрии это была уже третья «пара» подряд. А еще по истории, по литературе и по немецкому. Вот только по химии дела обстояли благополучней: «трояк».

Альбина училась в девятом, и уже сейчас, посредине зимы, она имела все шансы остаться в том же девятом еще на годок.

Она стояла перед ним и залатанной пяткой валенка, будто копытцем, рыла ямку в снегу.

— Послушайте, вы… — Алька вскинула голову, и глаза ее, как-то отдельно выглядывающие из скрывающей все лицо заиндевелой опушки платка, глянули на него опять пронзающе и колюче, как тогда, при первой их встрече. Когда он определил по этим глазам, что девка — в отца.

А ведь в последнее время эта враждебная колючесть уже исчезала. Теперь взгляд Альбины, когда она смотрела на него, стал немного помягче. То ли она просто привыкла к нему. Смирилась с неизбежностью, что этот человек будет еще долго жить в ихнем доме. То ли девичья защитная мудрость подсказала ей, что лучше не замечать того, чего ей замечать не следует. Или, может быть, она сочла несправедливым столь долго ненавидеть человека, который платит за свой постой немалые для них с матерью деньги. И дрова, что ни день, колет. Вон уж сколько наколол…

Впрочем, у Ивана Еремеева имелись основания подозревать и другую причину, от которой с недавних пор помягчели, подобрели и сделались взрослее и глубже Алькины глаза. Он догадывался об этой причине, но помалкивал. Не его это дело.

— Не хочу я, понимаете?.. — с вызовом смотрели на него глаза из-под платка. — Надоело. Хоть умри — надоело… Ну нету у меня таких способностей! И для чего тянуть — в никакие институты я не пойду. А коров за титьки дергать я и сейчас умею — для этого восьмилетки вполне хватит… — Тут глаза ее потемнели уж совсем угрожающе. — А Зинке этой, математичке нашей… если она еще раз на танцы заявится, я ей все патлы крашеные выдеру… Раз ты учительница, то и не смей ходить. Раньше надо было, яловке безрогой…

— Ты насчет этого… насчет геометрии молчи, — посоветовал Иван. — Не говори матери. А то знаешь…

Альбина пошла в дом.

А Иван еще долго махал топором, складывал поленницы. До тех пор, пока не почувствовал, что взмокла рубаха и уже стало трудно дышать.

Он присел на ступеньку крыльца, закурил.

Морозная ночь высыпала на небо все, какие есть, звезды. Крупны и ярки они здесь были. Даже те, что самой невидной мелочью роились в недостижимой высоте, — и они красовались каждая в отдельности, мерцали то белой, то синей искрой, помаргивали.

А пониже этих звезд — вроде бы для начала, для пробы, только готовясь развернуть во всю ширь свое еженощное представление, — уже пробегали, прокатывались полосы неверного и прозрачного света, первые блики северного сияния. Потом они умножатся стократ, рассыплются веером, либо встанут частоколом, либо заколышутся пологом — и пойдет эта жуткая, прельстительная игра, глаз не отведешь…

Игра эта всегда затевалась на северном своде неба.

И было, в общем, понятно, почему именно там. Ведь там уже и нет, испокон веков не было и не может ничего быть другого, кроме этого диковинного игрища. В той полуночной стороне кончается земля, обрывается голым берегом и начинается студеное море: оно простирается еще далеко, гоняет волны, омывает острова, но и ему приходит край — его запирает рваная кромка вечных льдов, а уж эти льды тянутся до самого полюса, который всему и есть последняя точка, конец.

Но вот что было удивительно и тревожно.

Однажды, в такую же, как сейчас, темную и безоблачную звездную ночь там, на северном своде неба, где уже ничего, как известно, нету, — там полыхнуло вдруг зарево. Оно не было похожим на обычные сполохи. Оно было ярче самых ярких сияний и, зародившись на черте горизонта, потом постепенно росло и росло, растекалось и ширилось, пучилось, переходило из желтого в багровый цвет… А потом исподволь угасло.

Иван это видел своими глазами. Видели и другие.

А оленьи пастухи, пригнавшие осенью стадо из тундр, с берегов Ледовитого океана, — они возвратились какие-то задумчивые и смурные. Они намекали, что и не то им довелось повидать там, но в подробности вдавались неохотно. Только дирекции совхоза они, как говорят, доложили, что в один из дней прямо на стадо опустились большие вертолеты, и из них вышли люди в серебристых комбинезонах и стеклянных масках, и в руках у них были какие-то машинки, которыми они касались и оленей, и пастушьих малиц, и трогали ягель, стелющийся вокруг, который поедают олени…

Опять по селу прошел слух, что стадо будут забивать. Но ничего, обошлось. Мало ли какие слухи не возникают среди людей, чего только не болтают?

Вновь заскрипели по снегу валенки.

Это уж была Катерина.





Он ее дождался, сидя на крыльце.

— Аля дома? — первым делом справилась она.

— Давно, — ответил Иван.

А насчет него самого она и так видела, что он дома.

Поужинав наскоро, Катерина затеяла стирку. У нее уже с утра было замочено. Стирала она там, в худой половине дома, где не соблюдалось такого парада, как в горнице напротив.

А Иван, оставшись один в этой горнице, подсел к приемнику.

Он недавно купил его в сельпо, радиоприемник «Родина», на сухих батареях, так что он, слава богу, не зависел от причуд и капризов здешней электростанции. Иван поставил на крыше антенну, длинную еловую жердь, и приемник работал отлично: брал все что надо и что не надо.

Позеленел кошачий глазок индикатора. Замурлыкали волны. Иван повел вправо, по коротким… Там пиликала скрипка, а ей в помощь кто-то подбренькивал на пианино. Занудно эдак и однообразно, туда-сюда. Иван крутнул дальше, не любил он этих симфоний. А дальше из приемника вырвалась сумасшедшая стукотня барабана — один барабан, и больше ничего: трах-тарарах, бум, тра-та-та… — он уж было решил, что это передают какую-нибудь декаду, заключительный концерт, но тут барабан внезапно смолк, как лопнул, будто его продырявило, и тотчас заголосили трубы во все свои медные глотки: стало быть, не декада, а джаз — но эту музыку Иван тоже не ахти как обожал. Вот Альке, правда, той нравилось…

Зато еще через несколько делений шкалы Ивану посчастило. В комнату вплыл низковатый и сильный грудной женский голос:

Иван добавил звука, в блаженстве откинулся к спинке стула, скрестил руки.

Но тут скрипнула дверь и вошла Катерина — распаренная вся, обрызганная мылом, волосы растрепаны.

— Вань, а Ваня… — окликнула она.

Иван убавил громкость.

В руке она держала носок — коричневый, козьей грубой шерсти: она сама ему недавно связала такие теплые носки.

— Другой-то где? — спросила Катерина. — Один тут, а другого нету… Куда подевал? Мне стирать надо.

— Не знаю, — удивился Иван. — Оба вместе были… В сапоге, может? Ты загляни, в сенях там стоят…

Он сейчас в валенках ходил, ввиду мороза, с портянками.

Катерина исчезла. А он снова, довернув регулятор, стал слушать свою любимую песню:

Но тем дело не кончилось.

Хозяйка снова появилась в горнице, и на сей раз лицо ее было довольно сердито, а в руке все тот же злополучный носок.

— И в сапогах нету… Ну, куда засунул? Проглотил, что ли?

Она опустилась на колени, заглянула под стол, под кровать, к сундуку подползла — под него тоже заглянула. Нигде нет.

Встала с пола уж совсем раздосадованная и в сердцах швырнула носок на пол:

— Ну и лешак с ним… Пускай сам другого ищет.

При этом она сурово глянула на Ивана, сидящего подле приемника, и на сам этот батарейный приемник «Родина». Отряхнула колени, ушла.