Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 162

Борис Чичибабин

Собрание стихотворений

«Наверное, это покажется старомодно-смешным, но для меня нет в человечестве звания больше, чем поэт, выше, чем поэт, нужнее людям, чем поэт. В стихах я иногда называю себя поэтом, когда мне необходимо через это название выразить какую-то важную мысль. Но только в стихах и только когда это нужно. В жизни — никогда, даже мысленно, даже в мечтах — никогда…

Поэт — это же не занятие, не профессия, это не то, что ты выбрал, а то, что тебя избрало, это признание, это судьба, это тайна».

Борис Чичибабин: обязательство жить

Поэту с чуднóй фамилией Чичибабин было недосуг задумываться о месте в ряду почтенных классиков. У его слова другой накал и резон. Гений русско-украинского приграничья, которое и внутри советской империи оставалось напоминанием о казацкой вольнице, он много десятилетий жил частным существованием, с детства ему памятным и привычным. Отсутствие литературных амбиций, сострадательное отношение к быту, тому, что принято называть мелочами жизни (в то время как жизнь порой вдохновлена именно этими мелочами), хранило Чичибабина от искушения славой. Он чуждался литературных баталий, и — вдали от столичной суеты — не рифмовал поэзии с властью (в той традиции высокого лицемерия, о которой у Мандельштама: «Сядь, Державин, развалися, ты у нас хитрее лиса, и татарского кумыса твой початок не прокис»; впрочем, и роль интеллектуального самодержца, демиурга Чичибабина не прельщала). Сам чернозем жизни был воздухом его свободы:

В строках, где Чичибабин с непривычной простотой говорит о судьбе своего дара, столь же просто обнаруживает себя реальность смерти. Ведь в его стихах, где в духе народной поэзии персонифицированы Правда и Кривда, Добро и Зло, Жизнь и Смерть, последняя не смотрится трагической случайностью, ошибкой. Смерть соизмеряет, итожит и даже избавляет. Она, Смертынька (так в знаменитом стихотворении «Ночью черниговской с гор араратских…»), ждет в конце пути, чтобы унять страдания души и избавить ее от земных соблазнов. Вот и в годы «лжи облыжной» поэт — с францисканской нежностью — призовет ее, величая матерью… Опыт предстояния Смерти (а кончина в лагере, вдали от дома и близких, как и гибель от будничного насилия над словом, грозила Чичибабину не раз) определил чичибабинское недоверие к высокопарности, изрекаемым «сверху» истинам.

Чичибабин в русской поэзии — наследник Пастернака: по конкретности осязания, природному дару всматривания в частности жизни, любви к самой жизни, ее строю и ладу. «Подонки травят Пастернаков» — это о времени, производящем насилие над бытием. И вопреки этому насилию — торжество в его лирике воробьев, одуванчиков, одухотворенной ткани, производное от пастернаковского «лист смородины груб и матерчат». И знаменитая анаграмма, обращенная к учителю: «я весь помещаюсь в тебе, как Врубель в Рублеве» (Борис Полушин в Борисе Пастернаке, Борис в Борисе), — более чем остроумная игра слов. А именно: признание того, что борения духа, вся мощь человеческого гения легко окружаются жизнью, чудом творения, благодатью Божьей. «Ты — вечности заложник / У времени в плену», — говорит один Борис, а второй подхватывает: «Пока не в косных буднях, а в Вечности живешь». И лад в его лирике 60-х — освященный пир друзей, с радостью узнавания, с тайной женской красоты и любовного соучастия («женщины наших пиров»), как у Пастернака: «Для этого весною ранней / Со мною сходятся друзья, / И наши вечера — прощанья, / Пирушки наши — завещанья, / Чтоб тайная струя страданья / Согрела холод бытия». И неизменная водка на этих дружеских застольях — зелено вино, размыкающее злокозненное время, и борщ, приготовленный подругой, — волшебное варево, собирающее вокруг себя избранных гостей («а если есть меж нас Иуда — пусть он подавится борщом»). А вот и совсем уж мифическое: «А Бог наш Пушкин пил с утра и пить советовал потомкам» в «Оде русской водке» — все о том же незлобивом причастии жизни, упоении ее простотой. Не ответом ли на пастернаковское «Мне к людям хочется в толпу, / В их утреннее оживленье. / Я все готов разнесть в щепу / И всех поставить на колени» становится чичибабинское проповедничество, откровение о насущности добра:

Об этом воплощенном добре будет позже написана поэма «Пушкин», которую Чичибабин считал едва ли не главной в своем творчестве. Потому что добро для него не безлико, но вдохновенно выразительно: деталями, чертами своей близости к жизни, порой нелепыми и смешными. Пушкин в поэме обезьянничает, куролесит, «как белка, прыгает на борт и ловко руки жмет матросам», но о нем же: «Ни разу Божие дитя не выстрелило в человека». Да, так, потому что заядлый дуэлянт ни разу не стал причиной чьей-то гибели — и нелепо гадать, был на то особый промысел, или случайно глазомер отказывал гению (да и до выстрела по обыкновению не доходило). Но добро не может выйти за рамки своей простоты, обозначенности как добра; «гений и злодейство — две вещи несовместные» — и все тут.

Для Чичибабина, поэта с литературной периферии (в то же время язык не поворачивается назвать его провинциальным поэтом — из-за насущной важности тем, весомости произнесенных слов), священен сам дух и смысл традиции. Он не был экспериментатором в том смысле, что не делал из эксперимента творческой задачи. За что и удостоился прозвища графомана (которое из уст тогдашних «классиков» принял, кажется, с гордостью):

Не за тайны ремесла. А за что? За полноту проживания, достоверность повседневных горестей и щедрот. Чичибабин не прятался за проблемы искусства, но, узнавая персонифицированное зло, называл его подлинным именем — и в этом наследовал Дон Кихоту, смешному разве что для тех, кто не осознает природы зла. У категории смеха в его мире вообще роль особая. Очень рано Чичибабин понял, что его кредо в поэзии — шутовство, словесное простодушие, порой граничащее с юродивостью. Поэтому «поэты прославляли вольность, а я с неволей не расстанусь», «как Маяковский, не смогу, а под Есенина не стоит»… Да и просто: «Не вижу проку в листопадах» (листопад здесь — устойчивый и даже всеобщий лирический мотив: от Пушкина до Бунина и Пастернака). Ведь поэзия — положительно заряженный воздух, длящееся творение, а уныние и увядание вне метафизики ее языка. Еще в 1946-м Чичибабин написал стихотворение с рефреном: «Я у мира скоморох, мать моя посадница» (и, переписав его спустя сорок с лишним лет, назвал «Песенкой на все времена»). Лирический герой представлен наследником вольной республики, где «улыбка дуралея стоит грусти мудреца». Легко, в незамысловатом ритме частушки, произносятся последние слова о дразнящей свободе, пустоте безблагодатного мира, открывающейся «со всех дорог». И так же просто, беспафосно, как в поэме «Пушкин», утверждается тождество жизни и добра: «Коль родились мы на свет, так уж будем добрыми». Таково кредо поэта, сделавшего традицию местом встречи с классиками — Пушкиным, Толстым, Мандельштамом — на обочине литературных канонов. И убежденного в серьезной роли смеха, атрибута свободы (кстати, именно «стихотворение с рефреном» было предъявлено юному поэту при аресте)… Пройдет несколько лет — и из Бориса Полушина возникнет Борис Чичибабин.