Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 26

Словарь иврита стал его пропуском в другой мир.

«Имей я фотографическую память, — думал он, — хватило бы одного взгляда… Но какая была бы в том заслуга?»

Пробегая взглядом эти слова, зная, что удержать их в памяти все равно не сможет, что они принадлежат ему лишь мгновение, он прощал себя за эту слабость.

«Есть что-то культовое, что-то свойственное Востоку во внимательном изучении выбранного наугад древнего текста, — думал он. — Да, он дошел до нас именно в таком виде, но таким по воле случая он был зафиксирован, а ошибки, допущенные при переписывании, обрели статус канона и изучались на протяжении поколений. Впрочем, разве из ошибки нельзя вывести истину? Как это сделал, например, Грегор Мендель. С другой стороны, разве не можем мы с точно такой же вероятностью получить бессмыслицу? И разве оба этих случая не являются следствием изучения нами Священного Писания?

И, придя к такому выводу, на что же я потратил утро?

Разве не можем мы изучать любой текст? И куда нас это приведет?»

— Бет-Лехем, — произнес он. — Дом хлеба. Хлебный дом. Наверняка дом, где живет какой-нибудь пекарь. Елизавета: клятва Бога моего. Даниил: Бог — мой судья. Бетель: дом Бога. — Он посмотрел на словарь иврита, который держал в руках. — «Если ты встаешь освеженным после молитвы, молитвы твои были услышаны»[13].

И тогда Палестина стала мечтой.

Не та, что заселена турками — кто бы и какими бы они ни были, — а та, что существовала в библейские времена, когда кочевые племена белых людей, таких, как мы сами, бродили по пустыне — нам она могла бы показаться не слишком гостеприимной, но для них стала удобным домом. Да, пустыня была для них домом. Жаркая, но сухая днем, холодная по ночам, допустим, но разве ли одно не служит желанным отдыхом от другого? И разве по ночам в этой холодной пустыне не мог человек чувствовать себя — а наверняка так оно и было — уютно, завернувшись в шерстяные одеяла и шкуры, такие теплые, такие легкие и удобные для переноски? Разве это не делало пустыню домом?

И что вообще человеку нужно, кроме тех немногих вещей, которые он может унести с собой?

— Я произошел от кочевого народа, — сказал он. — Весь мир мой дом.

Разве раввин не учил его: Арами Аводи Ави?.. «Отец мой, — как сказано в учении, — был странствующий Арамеянин, и пошел в Египет и поселился там с немногими людьми, и произошел там от него народ…»[14]

Каждый раз, когда Франк вспоминал эти слова, он чувствовал внутренний конфликт.

Ему очень нравилось то, что он воспринимал как первый проблеск понимания и умения оценить поэтичность иврита, ему нравилась аллитерация первых трех слов, но он чувствовал стыд, потому что слово «арамеец» вызывало ассоциации со светловолосым, «нееврейским» человеком, одним словом, с христианином. Будто учение претендовало на более благородное или, точнее сказать, на более «чистое» наследие.

«Нет. Они должны быть смуглыми, — думал он. — В пустыне палило солнце. Имей они светлую кожу, были бы плохо приспособленными. Какая польза от светлой кожи в таких условиях? Никакой, — думал он. — И мой небогатый опыт житья на природе подтверждает ту простую истину, что лучше быть хорошо приспособленным к окружающим условиям, чем следовать моде. Кто тебя вообще там видит, в пустыне? И что это, как не идолопоклонство, пытаться выглядеть модным на природе? А в пустыне не только нет зеркала — там, в отличие от лесов, не найти даже ручья или пруда, куда можно было бы заглянуть и увидеть свое отражение».

Здесь ему стало страшно.

«А не получится ли тогда, — думал он, — что тебя будто вообще не существует? И что бы это значило?»

Он представил себе несчастное, бесплотное существование, которое рисовалось ему в воображении не чем иным, как полной дезориентацией, бытием, состоявшим исключительно из чувства паники, и безо всякого внешнего проявления того, что, за неимением лучшего слова, называется миром; и сейчас же вызывал в мыслях дополнительную, «счастливую», составляющую такого «несуществования» — свободно льющееся животное ощущение радости в себе и вокруг себя.

И он с удовольствием продолжил рисовать себе пустыню. В воображении она представлялась ему веселенькой рощицей на ровной покатой земле, наподобие той, что окружала «Гранд-отель» в Северной Калифорнии, где он летом обычно отдыхал с женой и ее родственниками.

Такой представлялась ему пустыня — местом идеального равновесия, где не холодно и не жарко, где ты не голоден, но и не чересчур сыт.





«Это не покой, — думал он. — Это „равновесие“. Но вот солнце начинает садиться, и куда бы я направился? Конечно же к нашему кочевью — Кочевью в Пустыне, — где посреди деревьев стоит шатер, устланный прекрасными турецкими коврами. В очаге, обложенном камнями, пылает огонь, а над ним установлен медный треножник. Юная девушка готовит мне ужин, и по шатру разносится запах кофе.

Я вхожу, она поднимает на меня глаза — их взгляд нежен и покорен, он полон любви. „Женщина моего племени“. Да, — думал он. — Я волен как угодно долго смаковать эту фразу. Кто может мне помешать? „Женщина моего племени“. Вот только, — решил он, — нос у нее должен быть прямым, никаких горбинок».

Свет погас. Он сидел один, в темноте, в воздухе стоял запах пота и немытых мужских тел. Время от времени ветер менял направление и тогда в камеру доносился аромат полей.

«А мерзкий запах вполне может быть одним из признаков плодовитости, — размышлял он. — Но я не могу так думать.

Скоро я засну. Может, христиане и правы, и мы действительно должны все взять и раздать бедным. Что ж, если они это сделают, я сделаю тоже».

— Вопрос, — заметил раввин, — можно поставить и по-другому.

Когда вспоминаешь прошлое, то кажется, что там были некие предостерегающие знаки. Но поскольку ты оставил их без внимания (если, конечно, они вообще существовали), то какая от них польза? Что они дают, кроме запоздалого утешающего осознания своего могущества?

— В точку, — продолжил раввин. — Мы можем стонать и сокрушаться: «Откуда мне было знать?» — и одновременно поздравлять себя со всеведением: «Мне был знак. Просто я не обратил внимания». Аргумент, конечно, совершенно бессмысленный. Ведь если знак действительно был, тогда почему не прислушался? А если не прислушался, то был ли это знак? Чего только не найдешь в собственной памяти, чтобы создать приглядный образ самого себя, увидеть себя в приятном свете? Но это свойство вполне можно использовать, чтобы не позволить себе впасть в идолопоклонство.

Раввин покачал головой, придвинулся ближе к столу, посмотрел на Франка, нахмурился и снова заговорил:

— Суть, видите ли, в том, что мы верим в собственное могущество. Ибо если мы уверуем в нашу власть над тем, что принято называть «случайностью», если мы уже неспособны осознать свое бессилие, свою смертность, значит, мы провозгласили себя Богом.

А если мы — Бог, то что нам недоступно? Нам дозволено все.

Сложность заключается в том, чтобы встроить в эту теорию собственную слабость. Ту слабость, с которой мы сталкиваемся ежедневно и во всех возможных проявлениях. Ну разве легко примирить реальное ощущение этой слабости с верой, будто ты есть Бог?

И тогда столкнувшись с этой проблемой, мы говорим: «Я знал, что сегодня пойдет дождь. Мне следовало взять зонт!»

Но тогда в конце-то концов, почему ты его не взял?

Почему человек, утверждающий, будто у него был не просто выбор, а нечто большее, ибо помимо возможности выбирать он обладал Высшим Знанием, почему такой человек не взял зонт? Да просто он не знал, что пойдет дождь, вот почему. «Ага, — возразите вы на это. — Но ведь некий наблюдательный человек, скажем сельский житель, который понимает… Если небо… погода… Он-то наверняка мог знать, что скоро будет дождь!» — Раввин пожал плечами. — Так почему же он не захватил зонтик?

13

Приблизительное цитирование английского писателя Джорджа Мередита.

14

Втор. 26, 5.