Страница 21 из 26
Но что же это было за слово?
Он посмотрел вниз, на блокнот, и увидел, что там написано шалат. Попытался вспомнить значение этого слова и не смог.
«Да нет, как же так, — подумал он. — Я ведь только что помнил. Шин, ламед, тет. Шалат — это значит…» — «И что же это значит?» — проснулся другой голос. «Да, — вспомнил он, — это же значит „властвовал, победил“. Из арамейского».
Что-то в этом было. С какой стороны ни посмотри.
Что-то было такое… вне его. Он отчетливо ощущал это, когда не пытался постигнуть разумом.
Стоило ему отвлечься, оно неизменно возвращалось. Вот оно. Теплое, правильное чувство принадлежности. «Именно так, — думал он. — Оно ощущается как „правильное“. Это чистое слово».
Но когда оно встречалось ему вне связи с верой, он почти ничего не видел.
Он понимал, что не нужен им, что они презирают его попытки приобщиться к ним. Он видел, что для них он навсегда останется евреем. И все его рассуждения об ассимиляции для них — ничто. Более того, между мрачным удивлением, которое они испытывали, глядя на его жалкие старания, и нескрываемым гневом был лишь один крошечный шажок. Но помимо этого, как ему казалось, существовало нечто такое, на что он — не «как еврей», разумеется, нет, но «как человек» — имел право. Он имел право на кое-что из того, на что имели право Они.
Он имел это право как американец. Как гражданин страны, в которой гарантировалась свобода от религиозных гонений.
А что это за свобода, как не Свобода Выбора?
О, но тут малейшая деталь могла иметь свой смысл. Не только крупные, всеми заметные знаки, но и самые незначительные… Незначительные, пожалуй, даже в большей степени.
— Это другая религия, — сказал раввин. — Не более того. Модад и Елдад, — добавил он. — Да. Надав и Авиуд. Все дело в пророчестве. Где мы остановились?
«Что есть „страна“, — думал Франк. — Не было никакой страны. Было не слишком крепко сколоченное объединение общих интересов, слегка прикрытых, для общего удобства, плащом гражданской религии.
Эта религия служила высшим авторитетом, пойти против нее означало смерть.
Вот она, — размышлял он, — идеальная демократия. Власть Толпы. Толпа выбрала себе Бога и поклонялась сама себе под другим именем. Имя это — Америка».
— Но, — сказал раввин, — Ной выпускал голубя трижды. В первый раз он вернулся. Во второй раз вернулся с ветвью в клюве. В третий раз не вернулся совсем.
«А что, если голубь хотел остаться в ковчеге? — думал Франк. — И когда Ной выгнал его в первый раз, он вернулся, потому что ему было больно и страшно, а когда его отослали во второй раз, он вернулся с доказательством: земля есть, но она горька. Вот, я принес вам тому свидетельство. Когда же Ной прогнал его в третий раз, он улетел, потому что ему не оставили другого выбора, кроме как пытаться выжить на этой горькой земле».
— Мара, — сказал раввин, — значит «горечь». На латыни и в романских языках слово сохранилось как amer, и мы встречаем его, по сути, в неизменном виде в имени картографа Америкус, а затем и в названии континента — Америка.
«Закованные в доспехи люди, — думал Франк, — приплыли на огромных кораблях по океану к смуглым индейцам, и те были поражены».
— А источник Мириам[11], — говорил раввин, — сопровождал иудеев в пустыне на протяжении десятков лет. «Мириам» тоже происходит от мара.
«Ковчег таким образом превращается в эдемский сад, — думал Франк, — из которого они не хотят быть изгнанными».
— …и мы находим его в современном «Мария», — сказал раввин.
«Ибо земля, — думал Франк, — земля горька».
Он ждал жену и вертел обручальное кольцо на пальце.
«Да, — думал он. — Я знаю, что делаю».
Он обратил внимание на тюремные запахи и попытался ощутить их так, как могла бы воспринять она: как омерзительное, тошнотворное зловоние. Неописуемый запах нищеты, отчаяния, нечистот и пота, который пропитал здесь каждый деревянный предмет и который вызывал у него поначалу такое отвращение.
«Это было худшим испытанием, — думал он. — Плохо отстиранные, а потом проглаженные вещи — утюг намертво вжигал в них вонь.
Этот запах. Запах дерьма повсюду.
Быть чистым — роскошь, зависимая от судей, — размышлял он. — Может быть, чистота искупает их бездумное наслаждение окружающим их великолепием? Что она должна думать, когда приходит сюда, пахнущая мылом, в безупречно чистом платье?
В пустыне воздух сух. Там свежий пот смывает грязь с человеческих тел. Все питаются одним и тем же, живут одинаково, поэтому запахи, даже если они появляются, остаются незамеченными. А если их и замечают, то, скорее всего, ассоциируют с домом, — думал он. — Подобно запаху полироли, которой покрыта вешалка в холле. Ведь у кочевых народов есть только они сами. Это и есть их дом».
Она приблизилась, адвокат шел рядом с ней. Франк посмотрел на обоих.
Заметил, что перестал теребить кольцо на пальце.
Постоял, поймал взгляд тюремщика. Тот кивнул.
Тогда он сделал три шага, отделявших его от проволочной сетки, и стал ждать жену. Заложив пальцем в учебнике грамматики страницу, на которой остановился.
Слова долетали до него вместе с дуновением ветра из тюремного двора и казались свежими и приятными, как сам этот ветерок. Слова казались естественными, как открытие для себя некоей силы, о которой он раньше и не подозревал, которая определяла его сознание, руководила мыслями.
Как сила любви, внезапно открытая подростком.
Или сила отцовства, когда человек говорит себе: «Да, вот теперь я понимаю…» Когда столько неясного вдруг становится понятным, и понимание этого приходит не через перебор и упорядочение противоречивых мыслей, а через озарение, когда кажущиеся противоречия снимаются вдруг осознанной простотой.
«Да, — думал он. — Слова чистые, как ветер, и плодородные, как ветер. Как поле весной: в них идея спасения… Человеку достаточно принять идею спасения, и он спасется».
Но в этом — так утверждал раввин — кроется заблуждение. Человек не может сам себе даровать спасение. Радость, которую он чувствует при этом, порождается присвоением власти, обладает которой лишь Господь.
Связывая спасение — что бы это ни значило — с верой, человек ставит перед собой простейшую из задач и, выполнив ее, получает вознаграждение в виде ощущения собственной божественности. Конечно, это приятно. «Как это может ощущаться иначе?» — говорил раввин. И заниматься недозволенным сексом, и насиловать, и убивать, и все с разрешения Всевышнего — это тоже приятно. «Идолопоклонство в любом его проявлении, — сказал раввин, — вот та сила, что привела вас сюда».
Эти спасенные на протяжении двух тысяч лет собирались вместе, чтобы убивать и ненавидеть, и называли это добром.
Разумеется, они были крайне привержены своей идее. А какой дикарь будет называть свои зверства иначе чем освященными Разумом?
«Конечно, это приятно, — сказал раввин. — И скажите пьянице, что его пьянство — это религия, и скажите наркоману, что его безволие благословенно… — Он помолчал. — Мы не знаем, что есть правильно. Мы неспособны различать правильное и неправильное. Наши глаза обманывают нас. Наши сердца обманывают нас. Вот почему мы обязаны следовать мицвот[12]: что еще нам остается? Иллюзия понимания, которая ведет к тому, что мы провозглашаем себя Богом. В действительности мы ничего не понимаем».
«Конечно, тебя привлекают их песни, — думал Франк. — Глупец. Как привлекают и те, кто эти песни поет, и их предполагаемое „сообщество“. Думаешь, они примут тебя, если ты примешь их? Ты — объект презрения. Почему? Почему? Не тебе решать. Слышишь? Не тебе решать.
11
Мириам (Мариамь в синодальной Библии) — сестра Моисея, пророчица.
12
Мицвот (множ. число от мицва — приказание, иврит) — предписания, запреты, предусмотренные в иудаизме.