Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 76 из 114

В общем, вливали в него растворы всякие-разные, а потом выпустили. Его мать ко мне приходит, говорит — он тебя зовет. Пошла я к нему домой да там и осталась... Хотели ему ампутировать ногу, но один хирург, он тоже у меня есть на фотографии, ложки собирает деревянные, сказал, что спасет ногу. Сделал операцию, а потом еще две операции на легких... А я все рядом. Меня однажды спрашивают: «Вы кто будете-то ему?» — «Не знаю»,— говорю. «Ну, тогда заявляйте, что жена».—«Да я и есть жена, только не расписанная...» А знаменитый хирург (Наташа назвала его фамилию) пришел на меня посмотреть: «Покажите мне эту сестру, о которой мне уши прожужжали.— Посмотрел: — Эвон какая тщедушная, но бессменная». Я в это время институт бросила. «Я сильная»,— говорю. «Да, слышал, слышал... Что мужа на руках носите. Медаль бы вам за это. А мне бы побольше таких сестер!» Так и сказал. И правда, было: я Генку мыла в ванной, а потом и говорю: давай, мол, я тебя понесу! И понесла. Принесла, положила, а он расплакался. «Это, говорит, вместо того чтобы я-то тебя носил!» А мне тоже плакать хочется, но я говорю: «А ты отъедай потолще шею, я потом кататься на тебе буду». Несколько раз сбегал он из больницы, мы ходили с ним в кино и гулять. Была весна, почти как сейчас. Мы были счастливы. Однажды прихожу: «Сбежал насовсем,— говорит нянечка.— Вот тапочки оставил».— «Куда?» — «А куда-куда!.. Ты кто ему, жена аль не жена? Значит, другая еще жена есть, если к тебе не прибежал». В общем, мы с ним расписались. Разменялись с моей мамой квартирами, чтобы отдельно жить. А после свадьбы прошло два дня — и снова клиника... Где я только не была! И у одного, и у другого, и у третьего... И разные лекарства дорогие, мы до сих пор за них не расплатились. Только ничего не помогло. Когда он сбежал в очередной раз, уехали мы на Волгу. Спали в стогу сена. В лес ходили. Пили парное молоко. Это было прекрасно. Потом опять клиника, оказалось, что у него метастазы в печень зашли. Я сама их нащупала. Спрашиваю врача: «Мне-то вы можете сказать правду?» А он мне: «Уходите!» — и отворачивается. Так и выписали его окончательно. Как говорят у нас, на руки сдали. Это значит, осталось жить ему месяца два-три всего... Знаешь, что мы тогда сделали? Мы уехали в Крым. Честное слово. Меня все ругали, а я так рассудила: жить ему крохи остались, а он моря никогда не видел. Я тоже не видела. Может, я и увижу без него, но это уже не то. Втроем, он, я и Сергей, мой сынок от первого мужа, уехали в Крым...

Муж? О нем нечего сказать,— говорила ровно Наташа.— Да и жили мы недолго. А тут — Генка. Уехали мы в Евпаторию.

Был сентябрь, удивительная осень. У меня тут висят фотографии: на одной мы с арбузом, а еще перед отъездом он стоит в море, красивый такой, загорелый, а ему, представляете, жить оставалось месяц... Умирал он в той же клинике, где я работала. Мы были вдвоем. Я тебе открою секрет: для того чтобы ему легче хоть чуть-чуть стало, притворилась беременной, потому что он мечтал о ребенке. Сильно мечтал. Говорил, что вот я не буду, а моя кровь в нем останется. Тогда я и притворилась, и здорово, надо сказать, это у меня выходило. Даже почему-то живот появился. На самом же деле он не мог быть отцом. Все эти препараты отражаются... Он-то не знал, а я знала... Умирал, откашливая куски легких, и, кажется, задохнулся... Был, понимаешь, он в сознании, но говорил только эти звуки: «Уа, уа...» Я так и не поняла. Сперва думала, что он последний раз зовет ребенка, которого он ожидал... А может, это он говорил: умираю? Дыхания-то не хватало, и получалось у него: «у» и «а»? И все. А я не смогла там работать. Взяла да уехала... И маму утащила с собой.

Наташа замолчала. Он приподнялся на раскладушке и вдруг услышала умоляющий шепот:

— Нет! Нет! Только не сейчас!

Он даже не успел понять, в чем дело. Она встала и отворила дверь в комнату матери. Услышал, как она сказала:

— Мама, ты спишь? А я никак не усну. Душно что-то. Я оставлю дверь в твою комнату открытой, ладно?

Она снова легла и больше не произнесла ни слова. Он был уверен, что она не спит. И сам тоже не мог заснуть. Так и пролежал молча до самого рассвета, до того мгновения, когда ночная белая мгла за окном растворилась в дневном свете, очень живом, окрашенном первыми холодными лучами солнца.

Шохов поднялся и, потихонечку отворив дверь, вышел на балкон. Он смотрел на Вор-городок, на свой дом. Долго смотрел, о чем-то неопределенно думал. Потом лег, уснул и проспал до самого завтрака.

Григорий Афанасьевич даже внешне сильно изменился и будто бы помолодел. И во всем конечно же была виновата Наташа.

Встречи с ней стали для Шохова необходимостью почти такой же, как прием пищи, как сон, как работа. Да нет, не верно, питаться он мог и кое-как и подолгу не спать, особенно когда загорался какой-нибудь идеей. Встречи с Наташей, желание видеть ее были выше всего остального, потому что без остального, кроме, пожалуй, работы, он мог существовать, а без Наташи уже нет.

Ее появление в жизни Шохова разорвало тот гиблый круг (гиблый — по теперешнему пониманию), в который он сам себя замкнул. Наташа принесла в его мир другие ценности, иной вообще взгляд на все, что казалось ему незыблемым, особо касаемое дома и хозяйства, как и образа жизни. Странный тот порыв к Петрухе не был случаен. И именно чуткий Петруха, настороженно воспринимавший все шоховское, разглядел в характере его нечто новое, живое.

Любовь наполнила душу Григория Афанасьевича, дотоле вовсе пребывающую в спячке. Оглянувшись однажды, он увидел, что мир прекрасен сам по себе, вне шоховских замыслов и планов.





Ну а Наташа? Она будто не замечала всего. Она была в своем неприятии настолько естественна, что и он понял: она человек другого мира, другого измерения, и страстно захотел понять, познать этот ее мир.

Когда Шохов в одну из встреч признался ей, что он до поры, пока не построил свой дом, казался себе как голый на площади, Наташа тут же опровергла его напрочь. Она сказала:

— Ты богатый человек. Ты понимаешь красоту и умеешь ее создавать. Ведь не оставил же ты мечту о Тадж-Махале?

— Ах, Тадж-Махал! Я строю себе засыпуху! — отмахнулся он.

— Дом нужен каждому человеку. Важно, чтобы под его основание (Шохов рассказывал ей примету) вместе с денежкой душу не заложить.

— Но разве дом не есть — счастье?

— Конечно, нет. Счастье — внутреннее состояние. Потому ты был несчастен, что ты заблуждался. Ты принял стеклышко за алмаз.

И он точно помнил, что она прежде всего утвердила сразу, как что-то незыблемое, бесповоротное, что у нее нет ничего другого к нему, к Шохову, лишь бы сделать его счастливым. Если его счастье в доме, пусть он будет. Хотя именно дом и все, что с ним связано, принесло Шохову столько страданий и одиночества... Тогда зачем о нем вести речь? А где его семья? Где друзья? Где родня? Где все то, что питает и возвышает душу и делает нас воистину счастливыми?

Разговор этот происходил у Наташи. Случайно, а может, и не совсем, Ксения Петровна уехала в отпуск в Москву к своей родне, и Наташа предложила Шохову прийти и смыть свою «бездомную грязь», как она называла.

Она сама наполнила ему ванну, а когда он, раздевшись, погрузился впервые с каких-то давних пор в эту пенную благодать, вдруг пришла к нему, вовсе не стесняясь, и так просто, будто всегда это делала, начала оттирать его мочалкой, мылить, всполаскивать, скрести ему голову. И все это почти как с маленьким ребенком.

Смущаясь, снизу вверх, он поглядывал в ее раскрасневшееся лицо и вдруг находил в нем, вместе с обычной строгой сосредоточенностью, нечто материнское, ласковое, и от этого еще более терялся и расстраивался. А когда, всполоснувшись, он выходил из ванны, прикрываясь от ее взгляда собственной спиной, она набросила ему на плечи большое махровое полотенце и ушла кипятить чай.

Вот когда в Шохове что-то надломилось и он, растревоженный своим собственным настроением, заговорил о доме, где он обязательно построит ванну. Хотя не о ванне он думал в тот момент, а о том, сколько же невыявленной нежности в этой маленькой женщине, если она нашла удовольствие и даже радость (он же видел! ощущал!), чтобы так помыть его.