Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 114

Но мало ли что бывает на свете. Вот встретились братья, и зажглись близким домом, и поехали, не разбирая дорог, напрямки, да ведь и дорог-то нету! Как же им быть, как достичь желаемого?!

Вот и ехали и летели они, возбужденные и счастливые, и уж тут никак невозможно осудить их. Я бы даже так сказал: пусть им будет всегда так хорошо!

Между тем Афоня вдруг закричал:

— Подожди! Подожди!

— Что ждать? — не поняв, тоже закричал Шохов.

— Да я не тебе, я себе говорю... А вот что, смотри!

И Афоня крутанул рычагом, трактор развернулся куда-то в сторону, стали видны темные, ничем не освещенные строения и сбоку будто бы часовенка с открытой стеной и навесиком. Афоня двинул прямо на часовенку и застопорил в двух метрах от нее. В свете клубящегося желтого цвета блеснули темным золотом иконы.

— Вишь? — крикнул, поворачиваясь к Шохову. — Молятся тут! А хошь, ядри твоя совсем, сотру с лица земли! В крошки! А?

— Зачем? — спросил Шохов.

— А так! Сотру — да и все тут!

— Зачем?

— А чего они тут?

— Пусть стоят! — крикнул Шохов и посмотрел через стекло на иконы. Было видно, что доски разного калибра, аккуратно выстроены в ряд, а веточками зелеными украшены и заборчик с проволочной петлей.— Здесь же молятся! Да?

— Опиум развели! — крикнул Афоня.— Раз — и нет ничего! Чтобы не заблуждались, а?

— Не надо,— попросил Шохов.— Они же не мешают никому.

— Мне мешают! — закричал Афоня.

— Сломать — не сделать: сердце не болит... Нельзя же все время ломать. Мы и так наломали черт-те чего!

Вряд ли услыхал Афанасий последние шоховские слова, но решение его, видать, остыло. Он подал трактор назад, развернулся и пустил снова во весь галоп, они въезжали в родную деревню. Темным рядом стояли дома, лишь в немногих сверкнул свет. Но Шохов уже никуда не смотрел, а только вперед и влево, где за кустами, как он помнил, черемухи поблескивал белый огонек родного дома.

И сердце сжалось от сладкой радости, и горло перехватило. Накатилась горячая душная волна, и уже встал трактор, и нужно было вылезать, а он не мог с собой справиться, руки у него дрожали, и непонятная слабость подкосила колени.

Господи, вот он и у себя дома. Сколько раз снился ему приезд домой, то на машине, то пешим... Но было в снах одно: он подходит по длинной улице к своему дому, а там стоит из красного кирпича с огромными фабричными окнами клуб, и дешевой краской рекламы танцев и кино висят на фасаде... И никто не знает, не догадывается, что был здесь шоховский родной дом, и сарай с баней, и колодец под навесом, и огород с черемухой! Ходят люди, смеются своим разговорам, своему веселью, своим радостям, а до Шохова и его переживаний им дела нет. Пугался тогда Шохов и, проснувшись, пытался для успокоения вспомнить, как оно на самом деле есть...

А теперь вот наяву встал у дома, узнавая его и в то же время совершенно точно зная, что не похож чем-то родной дом на тот, который он держал в памяти все эти десять лет. Все изменилось, и сам Шохов изменился, да и представления его о большом или малом, о прекрасном и дурном тоже изменились. А дом был, как все дома в деревне, в три окошечка, палисад перед окном, пристрой сбоку под покатой крышей.

Афоня же с ходу откинул щеколду, дверь растворил и, распугивая сонных кур, ворвался в избу и тут же выскочил обратно:





— Пошли! Они не спят!

И, поспевая впереди Шохова, орал во все горло:

— Я им ничё, ядри, не сказал! Я им говорю, чё я привез! И все! Пусть сами увидят, а? Узнают али нет? Узнают, ядри... А ты Мишку-то с Лехой, когда уезжал, небось учениками помнишь, да? Ах ты! Во — чудеса в решете!

Из темных сенцев Шохов шагнул в ярко освещенную избу, потом-то он разглядел, что на потолке, косо прикрепленная, горела белая трубка лампы дневного света,— и будто ослеп, зажмурился, и дыхания ему тоже не хватило.

Отец Афанасий Васильевич как смотрел телевизор, так повернулся и, не удивившись, спросил: «Гришка, что ли?» Но остался сидеть и не проявил никаких особенных чувств. А два брата, два крепких волосатых парня Михаил и Алексей, последний чуть посветлей, поднялись и, немного смущаясь, поздоровались с Шоховым за руку. А в это время за ситцевой занавеской, на кухоньке возилась мать и ничего не ведала и не слышала.

Один из братьев крикнул ей:

— Маманя, Гриха приехал в гости!

Мать вышла в грязном переднике, маленькая-маленькая, меньше всех в этом доме, и в руках у нее была какая-то миска. Она растерянно взглянула на Шохова, не узнала сперва, удивилась, а потом вдруг качнула странно головой и заплакала, прижимая грязные руки и эту дурацкую миску. А братья как-то одновременно и громко засмеялись.

Афоня воскликнул:

— Чего же ты, ядри, ревешь! Вот дуреха какая!

А отец, не вставая, спросил:

— Значит, приехал Гришка? Ну ладно, ну ладно.

И отца теперь рассмотрел Шохов и поразился: если мать как бы уросла, но осталась такой; какой он ее помнил, то отец изменился неузнаваемо. Был он всклокоченный какой-то, седой от бороды до ушей, как старая белая птица с растопыренными от испуга перьями. А лицо будто стерлось и пропало за всем белым. А может, это от освещения — от белой трубки под потолком? Зачем они ее прилепили, сдался им этот могильный свет!

Но как бы то ни было, а постепенно пришли в себя. Мать, наплакавшись, ушла готовить ужин, отец занялся будто бы телевизором, хотя время от времени бросал на Григория любопытствующий взгляд, а братья занялись столом, ловко и дружно нагромождая хлеб, и огурцы, и картошку, без всякого, правда, порядка. Шохов достал из чемоданчика подарки: матери дешевую кофточку косинской фабрики, отцу — рубашку теплую, фланелевую, а братьям два одинаковых фонарика. Они их с любопытством повертели да и отложили. А мать, взяв кофту, снова беспричинно заплакала.

Достал Шохов московского гостинца в виде печенья и плиточного шоколада «Аленка» и конечно же бутылку московской водки. Но когда сели за стол и налили вина, не смог он пить, не пошло. Сидел, как в полусне, глядя на своих, как они веселятся, и воспринимал будто со стороны. Напряжение спало, было у него на душе мирно, тихо и легко. Так легко, как давно уже не бывало.

Спать положили Шохова в сенцах, под ситцевый полог, он тут всегда спал. И все было как прежде, ватное теплое одеяло и подушки в ситцевых наволочках, большие, пуховые, очень удобные. Лег он и утонул в родных полузабытых снах. Никаких мыслей не было у него. Никаких воспоминаний, сожалений. Одно непреходящее, благостное, счастливое чувство родного дома.

Утром он проснулся позже всех. Вспомнил, как сквозь сон на зорьке поднялся Афанасий, завел трактор и уехал, ему к шести на работу. Чуть позже Михаил поднялся, затрещал своим мотоциклом и тоже уехал. Мать вышла к корове, сама с собой о чем-то разговаривая, вернулась, и стало вновь тихо. Он вспомнил, что он дома, а значит, все хорошо, и снова уснул. С таким же радостным чувством встал, умылся, его уже ждали и без него завтракать не садились.

Пока собирали на стол, он вышел во двор, крытый заодно с домом, прошелся по нему, распугивая кур и осматриваясь с интересом: на ларе, привязанный за лапку, сидел дикий селезень и блестящим черным глазком смотрел на Шохова. Дремала собака, ее, кажется, звали Лапкой. Она вроде бы и приняла нового человека как своего и уже не лаяла, но зарычала, когда он попытался к ней подойти.

Шохов откинул щеколду, вышел на улицу. Был ветреный день, облака, холодные, темные, быстро бежали по небу, и тени от облаков тоже были холодные. Но все равно было тихо и хорошо. Шохов не успел вчера разглядеть деревни, но и сейчас почему-то не хотелось этого делать. Хотелось просто посидеть, ни о чем не думая. Он и присел на большом поваленном дереве. И опять удивился, как тихо в эту пору в деревне.

Звякнув щеколдой, вышел отец и сказал, что ждут завтракать. А сам присел рядом с сыном. Шохов теперь и при свете смог разглядеть, что отец и вправду постарел, и снова сравнение с какой-то белой птицей пришло на ум.