Страница 10 из 114
— Ты говоришь, что мы делаем все, что в силах? Ой ли? С твоей-то головой да твоими руками сидеть в ателье и проводки паять? Да? Загнул, браток, загнул.
Впрочем, все это высказал смешком, походя. Можно было бы не отвечать Петрухе.
Но тот не промолчал.
— И проводки паять на совесть тоже дело. А то мы детишкам нашим внушили, будто летать в космос — это дело, а вот тарелку супа подать будто и не дело. Или вот обычный конденсатор припаять...
Вопрос он явно увел в сторону, ибо если у человека способностей всего столько, чтобы паять конденсаторы, то никто его за это не обвинит. А если у него в голове кибернетика, а он по своей воле дворником работает, то с него и спрос другой. Государственный спрос. Но Шохов не стал спорить.
Он тоже считал, что каждый человек должен вкалывать на полную катушку, иначе жрать будет нечего; не то что излишки какие. Никакого другого богатства у государства нет, это он давно понял, кроме их работы общей, но и каждого в отдельности. То, что сделаешь, то и съешь — вот какой закон получается в экономике. И его никаким боком не обойдешь, не объедешь.
Но есть у Шохова еще одна крошечная поправка к Петрухе: человек не просто должен оберегаться от вмешательства в его личную жизнь, а уметь создавать этакий барьер, чтобы оно не происходило. То есть выходило так: хочешь счастья, так не жди, а строй его и для себя. Кто может помешать тебе творить собственное счастье у себя дома? Никто не может, если ты честен перед собой и перед людьми. Сам Шохов тоже признает правило, при котором хочешь сам жить — дай жить другому. Кому, скажем, вред, что он о себе думает, о доме печется, счастья себе хочет? Оно то же самое и в Конституцию вписано, чтобы все были счастливы вместе, но и отдельно тоже. И никому от этого вреда нет. Вот как надо понимать жизнь, с шоховской поправочкой, к Петрухиному пониманию той же жизни.
Надо отметить, что так же как в мечте о будущем своем доме Шохов отталкивался от Петрухиной избушечки, так и через Петруху, с его суждениями, его оценками, он начинал лучше понимать самого себя. И чем больше выходил в глазах Шохова тот чудаком, чудилой, тем больше по нраву он становился Шохову. Бескорыстие — чего же в нем плохого? Шохов не был таким и сам про себя понимал, что он опытней, что он много расчетливей Петрухи.
Но ведь это лучше, а не хуже, что Петруха был другим, и именно таким, юродивым! Что могло бы выйти из двух одинаково расчетливых людей в одной берлоге? Может, что-то бы и вышло, а скорей всего нет. А тут все сходилось, смыкалось в одно целое, как два обломка одной разбитой чаши по изгибу. То, чего так не хватало Шохову, было в излишестве у Петрухи, и наоборот. Они зацепились, говоря языком механики, как две шестерни, и зуб одной плотно вошел в паз другой и передал вращение...
Шохов был тут ведущей шестеренкой, он это понимал. Но он, в отличие от Петрухи, знал, куда может энергию приложить в жизни.
Вот к чему он пришел в результате долгих зимних разговоров. Но предшествовало этой зиме многое, чего не знал Петруха и никто вообще.
В юности в одном из журналов увидел Шохов белокаменное чудо на цветной фотографии и с тех пор на всю жизнь влюбился в него. Он долго хранил у себя в тетрадях эту вырезку и помнил наизусть надпись внизу: «Выдающейся постройкой является беломраморный мавзолей Тадж-Махал в Агре (1632 — 50 гг.). Выполненный в гармонических пропорциях, в строгих формах, он поражает красотой силуэта и тонкостью инкрустации прорезных мраморных плит. Это произведение заканчивает развитие магометанского периода в архитектуре».
Особенно Шохову нравились слова о гармоничности и о тонкости инкрустации. И было жалко, что «произведение заканчивает развитие... периода...». Вот тут-то и пояснять ничего не надо: никто больше ничего подобного не строил и не смог бы, даже если захотел. Раз заканчивает, значит, хреново дело. Вон как в их Васине, где родился Шохов, последний дом, посчитай, закончили строить году так в пятьдесят восьмом. А с тех пор лишь рушат да на вывоз, или на дрова продают, а строить — баста.
А Тадж-Махал волшебно блистал на картинке среди знойного синего воздуха как белый мираж, как мечта, сотканная из прозрачных струй, непостижимый, чудодейственный, загадочно зыбкий, как во сне все равно. Да он и многажды снился Шохову, то вблизи, то вдали, неизменно прекрасный, и сил больше не было выдерживать эту муку — видеть и не потрогать его, не почувствовать вблизи: как он там соткан, из каких материалов, со швами ли или без них, и на каком таком растворе, и по какому расчету?
Может, с той дальней поры и зародилась в Шохове мечта стать строителем, познать чудо красоты и возможность ее создавать своими руками.
Строить же Шохов любил, у него всегда перед работой руки зудило. А тогда, после армии, он, как застоявшийся конь на конюшне, рвался к делу. К любому, какое только дадут.
Прораб Мурашка сразу почувствовал в нем эту нетерпеливость. Громко усмехаясь, произнес:
— Подожди, парень! На таких, как ты, воду возить любят! Запрягут — и не заметишь! Ох как запрягут!
— Пускай,— отрезал Шохов.
Разговор происходил в конторе строительства, куда пришел Шохов за месяц или за два до увольнения в запас. Он уже понял, что в деревню к себе не вернется, там нечего делать, оставалось попытать счастья, как говорят, на месте.
Тут-то он и наткнулся на Мурашку, прораба строительства: его фамилию произносили все как имя. Мурашка затащил Шохова в чей-то кабинет и, шумно дыша (Шохов тогда не знал, что такова манера у прораба — все время отдышиваться), будто после пробежки или гонки, стал выведывать-разузнавать данные о солдатике.
Шохов коротко отвечал, что делать он умеет в общем-то все.
— Ну, так уж и все?
— Да, все.
— К примеру! — заорал Мурашка, непонятно было, рассердился он или так просто привык всегда говорить.— Я и то всего не умею!
Шохов промолчал.
— Перечисляй,— приказал Мурашка.
— Ну чего,— виновато произнес Шохов,— ну, дома ставил, каменщиком был, печником-кафельщиком, штукатуром, маляром, жестянщиком-кровельщиком, бетонщиком, арматурщиком...
— Годен! — взревел Мурашка и как-то диковато, на всю комнату захохотал и трясанул Шохова за плечо со всей силой, тот едва устоял на ногах.— Дом в одиночку поставишь? Ну, избу, избу?
— Наверное, поставлю,— сказал Шохов, подумав.
— Тогда ответь на вопрос: сколько в избе углов? А?
— Смотря в какой,— ответил улыбнувшись Шохов.
— В пятистенной?
— Ну рубленых шесть.
— Кут где находится? — не отставал Мурашка.
— Хозяйственный — кут? — спросил Шохов.— То есть конник, что ли?
— Ну?
— Против печи, у входа.
— Хвалю! — воскликнул Мурашка живо.— Догадлив крестьянин,— как у нас приговаривают, — что на печи избу поставил! А где ты живешь?
— Пока нигде. В казарме.
— Общежитие получишь! — капризно отмахнулся Мурашка.— Только это не про нас. Каждый уважающий себя строитель должен свою хату иметь. А с такими руками, как у тебя, и подавно.
Манера говорить у Мурашки была громкая, шумная. Видать, и спорить любил бурно, и на работе так же командовал. Он и внешне был колоритен, крупный сорокалетний мужчина, его обойти — как доброе дерево, так подумал Шохов, с ходу не минуешь! Рассмотрел Шохов и узковатый лоб с чубчиком и стрижкой под полубокс, глубоко запрятанные острые глазки с бледноватой голубизной. Шеи почти и не было, казалось, что он подбородком, срезанным, но широким, растет из высокой крутой груди. Но еще и рост, и эта манера шумно дышать, и громко возглашать истины, безоговорочно, убежденно, будто он и есть последняя инстанция.
А работать с ним оказалось легко. Они строили детский сад, двухэтажное кирпичное здание, и Мурашка насколько был громок, настолько и отходчив и никогда не придирался по мелочам. Месяц почти приглядывался к новоиспеченному работнику и вдруг перевел его в бригадиры.
И опять будто бы шуточкой: «Работа дураков любит!» Непонятно было, что он хотел сказать. Но в моменты растерянности, если что-то у Шохова не выходило (бригада попалась разномастная!), всегда оказывался поблизости и будто бы даже не советовал, а как бы сам спрашивал, и все становилось на место. Странный в общем-то был человек, непривычный для Шохова, с какой стороны ни подойти. Особенно после одного случая, когда Мурашка запил.