Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 47

Вероятность вернуться живой была, но была вероятность и не вернуться, поэтому, кроме записи в дневнике, оставлен конверт с двумя письмами. Одно – сестре Лене.

«Лена! Это письмо я пишу тебе на тот случай, если меня постигнет печальная участь. Дело вот в чем, завтра я еду под Шлиссельбург, станцию сейчас не помню, ну, а там фронтовая полоса, совсем близко немцы. Еду я туда добровольно с одной нашей девушкой. У нее там умер отец, она хочет его разыскать, тем более, что узнала об этом не совсем из достоверных источников. Одной ей ехать нельзя, т. к. она почти еще ребенок, очень молоденькая, истощена недоеданием и очень убита горем. Ничего ей одной не сделать будет, а только погибнет в дороге от горя, холода и голода. Так вот долг чести обязует меня ее сопровождать, т. к. нашли, что я толковый человек и смелый. Нам выписали туда командировку. Правда, моя совесть еще и о другом говорит, что у меня есть сын, и рисковать жизнью я не вправе, но ведь нельзя не помочь человеку в трудную минуту. Может быть, там и не очень опасно. Отпущена на сутки. Если не вернусь, тебе передадут. (Письмо. – М. К.) Если суждено мне найти там свою кончину, то очень тебя прошу, приласкай моего сыночка, помоги ему в трудную минуту, посмотри, чтобы его никто не обижал. Исполни его детские просьбы. Вообще не выпускай его из поля своего зрения. Хоть частично замени ему мать… Я здесь задолжала девочкам 250 р., отдай долг и возьми вещи. Будь здорова. Лиза Турнас».

Если память не изменяет, умиравший от пули Каховского военный губернатор Санкт-Петербурга, генерал от инфантерии Милорадович, принесенный на руках в вестибюль Сената, тоже напомнил караулившим его смерть о долгах, которые сам уже отдать не сможет. В этом городе так принято.

В один конверт, адресованный сестре, вложено и письмо брату.

«Коля! Прочти письмо к Лены и тебе все будет понятно. На этом клочке бумаги я излагаю последнюю просьбу к Тебе и Шуре. Не оставьте моего сына без внимания. Сделайте все возможное, чтобы он не очень грустил по мне. Берегите его здоровье. Он упрям, но не ломайте его характера, эта черта ему пригодится в жизни. Не будьте к нему очень строги и требовательны, он все-таки был один сын у родителей и привык к поблажкам. Вы любили меня, спасибо вам за это, перенесите теперь эту любовь на моего сына. Помогайте ему всю жизнь добрым советом. Пристыдите тех, кто будет его обижать. Если будет трудно ему в жизни, помогите. Как только с продуктами дело мало-мальски наладится, отвезите его в Шувалово, там тоже не чужие ему люди и обижать особенно не должны. Скажу тебе откровенно, очень бы просила вас поддержать его до возвращения мужа, но ты, Коля, пьешь, а пьяный скандалишь. Витя боится тебя пьяного и очень переживает, когда ты ругаешься. Я это даже помню о себе, когда отец напивался. Еще просьба мелкого калибра, не наказывай его лишением пищи, лучше поставь в угол, или попори, и не упрекай едой. Мне все это очень тяжело писать и подумать страшно, что я могу оставить сына сиротой. Спасибо вам за хорошее отношение к сыну и прошу еще подержать его у себя пока существует острая голодуха. Передай Пети и Павлику, что я прошу не забывать моего сына. Е. Турнас».

Кто такие Петя и Павлик, из дневника и писем не узнать.

В Шувалово живет свекровь, почему «тоже не чужие» сыну люди, понять не просто. Но еще труднее людям с современным сознанием, освобожденным от «предрассудков», понять самое главное – «Еду я туда добровольно… Одной ей ехать нельзя… Долг чести обязует меня ее сопровождать, т. к. нашли, что я очень толковый человек и смелый».

Это кто же в воинской части, где 95 процентов «лежаче больных», в скопище «грязи, ругани и стонов», нашел ее толковой и смелой? Неужели и здесь, где «вшивость поголовная, вонище неимоверная», существует общественное мнение и кто-то этим мнением даже руководствуется?

Есть общественные отношения и есть человеческие, разница!

Ну что ж, продвинутые в цивилизованный мир уже по пояс усовершенствовались до того, что понятие «долг чести» в натуре хождения не имеет и переведено в разряд приколов.





В условиях полной неволи, в осажденном Городе, Елизавета Турнас переживает внутреннее освобождение, в том числе и от предрассудков. Кивай после этого на времена – дескать, такие времена были. Хуже, чем досталось блокадникам, и придумать трудно.

«11 января. Сегодня была на Бармалеевой, когда начался обстрел Петроградской стороны. Первые разрывы послышались у Народного дома, немного спустя, на Большом… Дошла только до конца Бармалеева, как необыкновенная сила сбила меня с ног. Оглушительный треск, и сильное содрогание. Все кругом покрылось черной землей, запахло гарью, дымом и еще чем-то. (Вот эта мгновенная замена белого савана, укрывшего улицу, на черный, замечена и внесена в строку. – М. К.) По Геслеровскому в дом 5-а ударил снаряд очень большой силы. Если бы я вышла на проспект, то не бывать мне в живых. Шла в казарму и размышляла по пути. Как недалеко от жизни до смерти. Спросила себя: Лизка, что видела ты в жизни, зачем жила, и что сделала. Даже стыдно вспомнить, как глупо прожила жизнь. В вечном страхе за существование свое и сына. Дерзать нужно было, смелей шагать по жизни, а я увязалась за мужем, и свет на этом для меня клином сошелся. Общественного мнения боялась, а что делает это общество и суждений не боится. (Кетлинская и Чаковский в обширнейших и многоречивых сочинениях блокадникам никаких таких мыслей не позволяют! – М. К.) Вот и выходит, живи своим умом и для себя не жалей жизни. А сейчас такой тяжелый момент, Ленинград, как на пороховом складе стоит, и я одна совершенно. Николай не находит нужным прислать мне телеграмму, у него есть свои родные, которым он пишет, а я ему чужая… Ну да у меня есть сын, буду радоваться его жизни. Только бы остался он в живых, а это трудно сделать».

И снова поразительные слова: остаться в живых – это надо сделать, именно сделать, так говорят о понятном и знакомом труде.

Хорошо, конечно, когда люди, с которыми делишь лихолетье, считают тебя и толковой, и смелой, но написать завещание и отправиться на фронт, во фронтовую полосу, для похорон, в сущности, чужого человека, человек может только сам и в полном убеждении, что иначе он поступить не может.

«20 декабря. Отправилась с Клавочкой на станцию Дунай. К 19-и час. пришли на Финляндский вокзал, и в 21 час под салют дальнобойных из города отправился наш поезд.

…На ст. Дунай приехали в 1 ночи. Вышли из поезда в глубокий снег. Вокзала нет. Нужно было идти дальше до деревни …таловки (не разобрал. – М. К.), поезд дальше не ходит. Весь горизонт был освещен непрерывно вспыхивающими осветительными ракетами. Это линия фронта. До завода Морозова были попутчики, дальше никого не пускают, а нам нужно было за завод пройти километров 8. По дороге расставлены военные посты, проверяли документы. Нас везде пускали, т. к. были даны командировочные со штаба. Подходили к заводу, подходили к фронту.

Велся непрерывный минометный и пулеметный огонь. Шли лесом, и разрывы ложились совсем рядом. В кустах, как звезды, мелькали бронебойные пули. Шли по берегу Невы, на том берегу стоят немцы и непрерывно обстреливают расположение наших войск. Ну и наши посылают им сдачи.

Нагнали красноармейца, он сказал, что фронтовая полоса от нас полкилометра. Нельзя курить и громко разговаривать. Не знаю, сколько прошли, но казалось очень долго пробирались по разным тропинкам, натыкаясь на замаскированные орудия, блиндажи и боеприпасы. В 4-ом часу добрались до деревни. Во всех домах размещались военные, никуда не пустили погреться, и ни у кого ничего нельзя узнать, у всех один ответ – «не знаем». Забрались на чердак конюшни. Промокли, устали и голодные, как волки. Заели по бутербродику, хотелось уснуть, но коченели, как только переставали двигаться. Поднялся сильный ветер, неся с собой тучи снега. Дверь распахивалась и сильно хлопала. Внизу кашляла лошадь и монотонно пережевывала сено».

Прочитав последние фразы, я остановился и не мог читать дальше. Перечитывал и не верил своим глазам.