Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 47

В общежитии тихо. Корабли бьют на Неве совсем рядом, скоро немцы ответят… ага, вот уже первый свистит… сидеть у окна нельзя, при взрыве изрежет осколками стекол… Ого! дом вздрогнул, будто кто-то крепко поддал ему снизу. Это у площади Труда… Делать все равно нечего, можно написать открыточку…

Почта работает. К нам в эвакуацию, в Череповец, приходили не только книжки, издававшиеся в блокадном Ленинграде, но и сода в конвертах, и, как следует из других открыток, – мячик, журнал «Мурзилка», ботиночки, карандаши и блокнот «на двоих с Мишей – рисуйте мирно и дружно».

«Дорогой Серенький! Как ты обрадовал меня своим хорошим письмом. Будь молодцом и дальше! Хочется думать, что скоро всех вас увижу. Будь здоров и дружен с Мишей. Часто ли катаешься на лыжах; что принес вам Дед Мороз? 5 февраля сдала экзамен по английскому языку, на хорошо. С 10 февраля по 21 февраля получаю отпуск для сдачи экзаменов по литературе. Крепко всех целую. Тетя Ляля. 7 февраля 1944 г. г. Ленинград».

Две открытки, одна из сорок третьего, другая из сорок четвертого, одна из ада, другая из города, вот уже десять дней слушающего артиллерийскую пальбу только по радио из Москвы, салютующей нашим победам. Оба письма написаны рукой заботливой, интеллигентной и очень спокойной. А война?

Разве бытие не определяет сознание?

Ну конечно, определяет, однако, как показывает бесценный опыт индивидуальной жизни, начиная с какого-то уровня нравственного сознания уже само сознание начинает определять бытие, и здесь можно говорить о независимости духа. Иначе откуда эта выдержка, ровность тона и ясность голоса у бессчетных авторов блокадных дневников, авторов «открыток» из окольцованного города.

«Субстанция» интеллигентности – это и есть нравственное сознание, независимое от родовитости и безродности, от выручки в лавке, от котировки ваучера, больного зуба, прихоти тирана, прокуратора, самодержца, генсека и президента, независимое даже от количества снарядов, выпущенных по тебе сегодня.

Ленинград в годы блокады дал небывалый всплеск исторического самосознания среди граждан самых разных категорий, от школьника до академика. И тетушка туда же, мы уже были по ту сторону кольца, а она словно боялась, что мы забудем, и слала книжки, выходившие еще в осажденном городе, для нас с братом – о почтальоне «с толстой сумкой на ремне»:

Мама хранила присланные ей в Череповец стихи Ольги Берггольц, выпущенные книжечкой в ладонь величиной в сорок втором году в блокаде. Хранилась эта книжка в той самой дамской сумочке, с которой мама бегала в блокаду по городу. Мы видели, как много раз она пыталась читать эту книжечку, но всякий раз через минуту-две начинала плакать, и не так чтобы две-три слезинки, нет, всерьез, чуть не навзрыд. По-моему, книжка так и не была прочитана. До сих пор она так и лежит в маминой потертой, видавшей виды сумочке, лежит как новенькая.

Нам с Сергеем эту книжечку мама никогда не давала, то ли боялась, что мы изревемся, как она, то ли боялась, что потеряем.

«Как все-таки Берггольц поддерживала людей, как было важно слышать голос, словно одним родным человеком в городе больше было…»

Так говорили многие. Но искусство, слово художника могут поддержать лишь того, для кого они что-то значат, в ком самом живет душа, способная эхом отозваться на гармоничный звук. И слово Ольги Федоровны Берггольц проникало в сердца ленинградцев, значит, таких сердец, способных резонировать, отозваться болью и участием на слово поэта, было большинство.

Как в дворянской семье не мудрено было стать человеком образованным и более-менее культурным, так же и ленинградцу, несущему в душе божью искру таланта, трудно было уклониться от множества городских ветров, способных раздуть эту искру и дать душе хоть на миг воспламениться, почувствовать себя приобщенной к высшему.

Чтобы мальчишке из провинции, умеющему рисовать, пробиться в Академию художеств, в подготовительную школу при Академии, ему же надо горы своротить, сквозь игольное ушко проползти, а здесь все просто. Просто бабушка, просто Кароля Васильевна, увидев, что внук неплохо рисует, взяла его за руку и отвела на Васильевский остров прямо в Академию художеств. Толковые люди с готовностью посмотрели рисунки, попросили нарисовать какую-нибудь вещь по собственному выбору и прийти еще раз.

Нападение Германии на Югославию было оставлено семейством без внимания, все включились в судьбу двенадцатилетнего шкета, все решали, что рисовать, от этого зависело так много.

«Рисовать, конечно, надо вазу!»

«Цветы! Обязательно цветы!»





«Тогда уж вазу с цветами!»

Дух пошлости и усредненности почему-то всегда первым рвется в учителя и наставники художника.

Анатолий, ни слова не говоря и не слушая участливый щебет, принес из кладовки старый раздолбанный башмак сорок третьего размера, постелил на стол газету, поставил башмак на газету и нарисовал, да так, что видны были не только царапины и облупившаяся краска вокруг дырочек для шнурков, но был виден и нрав башмака, отчасти сродни дедовскому, то есть нрав существа вполне самоуверенного и склонного к щегольству.

Родня умоляла не носить башмак в академию, Таточка всплакнула, но бабушка, несгибаемая Кароля Васильевна, взяла свернутый в трубочку рисунок в одну руку, внука в другую и двинулась с проспекта Красных Командиров в храм живописи, ваяния и зодчества на ту сторону Невы через мост Лейтенанта Шмидта.

Рваный башмак открыл Анатолию двери в художественную школу при академии. Вступительные испытания он проходил в одной группе с известным художником Ильей Глазуновым. Дело было в начале лета сорок первого года.

Ударила война. Из художественной школы пришла открытка, приглашение на собрание в связи с эвакуацией школы вместе со всей академией и музеем слепков в Самарканд.

Кароля Васильевна сказала, что на собрание сходить надо, сама и пошла.

«В Самарканде будет хорошо, туда много артистов едет».

«Подумаешь, Репин какой! В Самарканд ему… здесь останется».

Остался.

И несмотря на то, что Анатолий был вопиюще молод, он поддержал мать, помог ей в трудные дни и тяжкие годы.

Поддержал он свою мать вовсе не в каком-то переносном, аллегорическом смысле, как бы мобилизуя самим своим присутствием силы для борьбы за жизнь. Роль такого агитатора играла, конечно, Ниночка, пока еще безымянная, носимая всю кошмарную, смертную зиму, как говорится, под сердцем. Спас мать, поддержал, помог выжить именно художественный талант Анатолия, нашедший применение в подделке талонов на дополнительное питание в столовке Октябрьского райисполкома.

Таточка в начале войны работала в бухгалтерии исполкома и как опора власти была прикреплена с сыном к столовой, где можно было получить хоть и скудный, но приварок, тарелочку супчика хоть какого-никакого да еще иной раз и с серой вермишелькой; нет-нет да и перепадал кусочек сахарку, а то и хлебца.

Характер, надо признаться, у Таточки был не то чтобы замечательный, но, если правду сказать, не райский, и поэтому ей приходилось довольно часто менять место работы. Война войной, а характер не переделаешь, и где-то как раз в конце февраля, когда в городе пошел уже повальный мор, поскольку никакие скудные прибавки питания не могли восполнить безнадежно изжитый жизненный ресурс, Татьяну Петровну из исполкома попросили, лишив вместе с сыном права на тарелку в общем-то баланды.

Продовольствие, получаемое по карточкам, никак нельзя было уже в декабре назвать едой, а впереди ждали январские 125 граммов малосъедобного хлеба, и поэтому поиски пищи были делом непрерывным, как и мысли о еде.