Страница 2 из 110
Сброшусь с колокольни через семь дней, если не поверю, а если на колокольню не проберусь, просто с крыши своего дома. Ключ от чердака у меня всегда в кармане».
Через неделю с переломами обеих ног он был доставлен в больницу. Прыжок с крыши головой вниз стоил всего-то двух месяцев койки и костылей, кости все-таки молодые, срослись мгновенно.
Дневник номер один он сжег под весенними звездами на куче мусора в глиняной яме за домом, он сделал это в подарок себе на шестнадцатилетие. Тогда же ночью, в середине апреля, за год до описываемых событий он сделал свою первую запись во втором дневнике. Крестился он, стоя на железных прокатных костылях, и то послужило началом, отправной точкой серии диких юношеских опытов над самим собой и над другими живыми людьми. Опыты окончились лишь с кремацией третьего, красного, дневника.
3
Они были одного роста, но он будто ослеп, не глядя под ноги, он все время задевал ветки распустившейся сирени (в ту весну много было в столице сирени — море), а она ловко уворачивалась от разгибающихся веток. Они сидели в открытом кафе, потом шлялись по парку, где гремели репродукторы, и вращались в разные стороны на кольцах аттракционов тысячи разноцветных лампочек. Он расстегнул свой белый плащ, и плащ метало ветром. Он шел за ней, за ее голосом, за ее смехом, как глупый теленок за собственным колокольчиком.
Ник хорошо запомнил огромный праздничный прожектор, рубанувший светом в глаза, когда они, желая срезать угол, кинулись с хохотом через кусты.
— Да ты весь в слезах! — крикнула Мира. — Ты весь в слезах и в сирени. Отряхнись, дурачок!
— А почему ты подумала, что я хочу тебя убить? — спросил он, вытирая рукавом глаза.
— Извини, ошиблась!.. — она тоже щурилась на прожектор.
Радостная истерика, развившаяся в нем в течение последних двух часов, неприятно оборвалась.
— Ты не ошиблась! — сказал он. — Я действительно хотел тебя убить!
— Что, правда?
Она побледнела, это почему-то удивило его.
— Правда хотел.
— А теперь?
Они стояли в кустах сирени, как в фиолетовой вечерней воде, и смотрели друг на друга блестящими от слез глазами.
— Теперь нет!
— Почему нет?
— Потому что я тебя люблю!
Она осторожно погладила его ладонью по мокрой от слез щеке.
— Это у тебя шок! — сказала она. — В первый раз это очень трудно сделать. — Помада немножко смазалась на ее губах, и губы чуть расплывались. — Ты расскажешь мне, кто тебе приказал? Правда ведь, Ник, ты все мне расскажешь?
Он понял. Сразу все понял. Он догадался:
«Она про меня не знает. Просто там, в метро, совпали два обстоятельства: кто-то должен был ее прикончить, и она подумала, что эти кто-то — я. Она шагнула ко мне (Какое надо мужество иметь?!) и напала первой. Наверное, все это время, пока мы шлялись по городу, она ожидала то ли выстрела, то ли укола ножа. Верно, она смеялась все время и старалась не поворачиваться спиной».
Пьяный от счастья, он только теперь догадался, как легко опьянеть от счастья весной, опьянеть и наделать глупостей.
«Почему она вообще пошла со мной? Она хочет знать, кто приказал ее убить. Но я не знаю. Никто мне ничего не приказывал. Я не смогу ответить ей на этот вопрос».
Он почувствовал, что сейчас Мира догадается об этом, развернется и исчезнет среди шума и блеска аттракционов. Он не хочет ее потерять. Он попробует узнать все. Узнает и скажет. Но сейчас? Сейчас попробовать солгать или все-таки сказать правду?
— Я хочу с тобой сегодня переспать! — сказал он и ткнулся губами в горячую бордовую кашицу ее рта.
Она уперлась ладонями в его грудь и не то чтобы оттолкнула, осторожно отжала от себя.
— Прямо здесь? На траве, у всех на глазах?
— Я не знаю… — он вслепую ловил ее дрожащие пальцы, старался не задыхаться. Парк гремел и улюлюкал, свистел где-то за спиной, за дрожащим морем сирени. — Вероятно, не здесь!..
Ночью он сделал запись в черный дневник. Он вернулся домой после часу и, опасаясь ссоры с теткой, снял ботинки и ходил на цыпочках, от возбуждения пританцовывая. Он заглянул в комнату матери. Екатерина Максимовна спала на постели Ли. Она раскрылась во сне. Атласная белая ее сорочка сильно задралась. Света из коридора было вполне достаточно, и некоторое время, стоя в дверях, Ник разглядывал полноватые, но длинные и красивые ноги тетки. Его удивили такие малюсенькие, игрушечные пальчики на ее ногах, каждый будто нарисован кривым перышком, каждый окрашен капелькой лака. Такие же темные, как у Миры, волосы лежали на лице, и лица совсем не было видно.
«Я не смог, — записал он в дневник, комфортно устроившись на кухне, положив перед собою снятые с руки часы и поставив рядом с ними чашку кофе. — Когда мы пришли к ней и можно было сделать с ней все, я раскололся. Я не убил ее. Я не переспал с ней! Она приказала больше не приходить!
Вероятно, моя эйфория обусловлена тем, что напряжение, испытанное мною в метро, напряжение, возникшее от того, что я пытался поломать свое естественное начало и убить человека, вылилось в совершенно другое чувство. Нужно это понять и отчитаться перед собою. Убийство пока откладывается. Это потом. Я чувствую невероятный подъем, приливы неясности сотрясают меня при каждом воспоминании об этой женщине. А между тем данное чувство лишь результат шока.
Я все время пытаюсь петь, я крещу лоб, как и положено, рефлекторно, без юродства, щепотью, но проходит минута, и ноги снова сами начинают пританцовывать, а на глаза наворачиваются счастливые слезы. Я знаю механизм своего чувства, но я не могу с ним справиться. Поэтому я больше не буду бороться с этим чувством, я пойду ему навстречу и доведу до абсурда. Тогда оно само пройдет».
Они поднялись по узкой неосвещенной лестнице на четвертый этаж, лифт не работал, одна лампочка на подъезд, и та внизу. Мира шла впереди, и туфельки стукали по ступенькам с болезненной осторожностью. Спина ее находилась перед ним — розовая изгибающаяся складка посреди спины, и если бы он действительно хотел ее убить, то здесь это было просто. Сидя на кухне ночью, он запрокинул голову, закрыл глаза и вспоминал, уже только ощупывая свой дневник, лежащий на столе, но ничего не записывая.
— Что будем пить? — спросила она, появляясь из ванной в халатике, в тапочках на босу ногу, со стертыми губами — никакой багровой каши. — Коньяк?
Ему стало смешно, он подумал, что уж слишком все это похоже на сцену из фильма, и мебель вокруг какая-то совсем новая, и кресло, теплом обволакивающее напряженные в судороге ожидания мышцы, и женщина в халатике с перламутровыми пуговицами, скрестившая очень длинные ноги, присела напротив него. Ее темные глаза, ее голос, и бокал в руках, и музыка.
Сперва он подавился коньяком, а потом, захлебнувшись собственной слюной, рассказал ей все. Теперь он не мог даже припомнить точно, сколько он выдал и один присест, на одном дыхании своих тайн. Сразу, скопом все вывалил. Ему было стыдно и сладко от этого, по крайней мере, теперь, спустя несколько часов. Да, приятно. Слишком много накопилось абсолютно личного. А батюшка на исповеди такой кретин, что вряд ли может вникнуть хотя бы в малую часть.
Он рассказал этой женщине о своем первом дневнике, рассказал о своей школьной подружке, сказал, что хочет в первую очередь понять, кто управляет этим проклятым миром, а уже потом все остальное, что понять, кто управляет, — это главное. Ведь на самом деле: не могут же управлять те, кто утверждает, что управляют они, а в Бога он, увы, так и не смог уверовать. Он признался, что жизнь — это большой химический опыт, сумма реакций и больше ничего, он сказал, что очень плохо чувствует себя без матери. Он всегда жил вдвоем с матерью, он так прилепился к ней, что теперь, когда она уехала всего-то на два с половиной месяца в Германию, чувствует себя плохо. А тетка Екатерина из Киева, поселившаяся на время отсутствия матери, просто достала его. Приходит чуть поддатая и начинает с обещания научить его правильному пониманию слова «секс», а заканчивает сочным храпом. Стоя на коленях и целуя руки Миры, он признался, что еще девственник.