Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 52

«Почти уверовал, боясь признаться себе, что она не виновата. Как доказать?

Страшное дело. Я уже стал искать пути для доказательства их невиновности. Но это еще ничего. А как доказать? Запросить штаб, район, откуда она?

Вся нелепость в том, что даже если перед тобой совершенно невиновный человек, то его все равно нельзя выпустить. Нужны бумажки. И мне – я боялся признаться в этом – надо было опровергнуть обвинение. Из следователя я превращался в адвоката». Постепенно совесть одерживала верх над страхом и сомнениями. Он долго думал, как доказать невиновность арестованных. Хотел посоветоваться с сотрудниками, с начальством. Но Васильев отверг всякие колебания и пригрозил: «На кого работаешь?» Сам попадешь «на мхи» (то есть в лагеря).

Одна из заметок 1964 года так и называлась «С кем посоветоваться?».

«С Рюминым? – Нет. С Перепелицей (парторгом). Так обычно делают во всех романах. Но это был дурак. И все дело во власти Васильева. Я пошел к Диме Скнарину. Он интеллигентный человек. Опытный. Он сказал мне: “Не забывай, что ты в органах…” Я понял – мне не с кем советоваться».

Следователю становится ясно, что все обвинение держится на письмах Григория к жене. Письма находились в деле. Но Григорий настойчиво утверждал, что таких писем он не писал. А когда следователь показывал ему письма и спрашивал, его ли они, Григорий признавался: вроде мои. Почерк-то был его.

Следователь недоумевал: письмо «прямо написано как донос на себя». Зачем он это сделал? Возникла догадка: «Письмо это подделано. А кто подделал? Видимо, из тех, кто действительно хотел замести следы».

Чтобы подтвердить свою догадку, следователь на свой страх и риск (а риск был немалый), тайком от начальства отдает письма на экспертизу, просит удостоверить, принадлежат ли они Григорию.

Писатель собирался передать те переживания, тот страх, который испытывал следователь и тогда, когда нес письма на экспертизу, ожидал ответа, и особенно в тот момент, когда экспертиза подтвердила подложность писем. Тогда я почувствовал весь ужас. Я долго не мог взять письмо и заключение.

– Да берите же, берите…

И вдруг меня вырвало. Хотя я ел».

Абрамов не решил окончательно, как ввести фигуру подлинного «шпиона», того, кто и подделал письма. Первоначально в заметке 1958 года кратко воспроизведена первая встреча с ним и допрос.

«Привезли шпиона. Крепкий детина. Держался он свободно.

– Ну, рассказывай. Попал.

– А что рассказывать? Где доказательства?

– На ноге.

– Э, брось начальник.

– Но ведь ты же отстреливался.

– А то как! В прифронтовой полосе. Выглянул из вагона, а тут цепи движутся. А ну немцы? Нет, браток, – поживи-ко всю войну в партизанах, они тебе во сне и наяву снятся.

Потом пришел документ: кулацкий сын. Я больше не сомневался.

– Ну, кулацкий выблядок, говори.

Хорошо был натренирован, а этого оскорбления не вынес.

– Я кулацкий выблядок? Да я за этого кулака глотки рвал и рвать буду до тех пор, пока не подохну».

Позже, 28 мая 1961 года писатель излагал подробную историю подделки писем (см. приложение). Но потом сомневался, нужна ли подобная детективная история, уводящая от философской проблематики повести. 22 ноября 1964 года он рассуждал в заметке под названием «Действительный враг».

«Я не буду распространяться много относительно биографии. Он сразу меня убедил. Не буду также воспроизводить все, что он говорил. И т. д. Уже и то, что я говорю здесь, похоже на детектив. А мне меньше всего хочется этого».

В 1975 и 1976 годах автор подчеркивал, что это «твердый убежденный человек», «этот мог выдать отряд немцам. Крепкий, смелый человек». Тогда же писатель предполагал ввести исповедь раскулаченного и объяснить, почему он «перешел к немцам». «Каким унижениям подвергался он в 30-е годы. Хотел служить советской власти – не давали. А потом надо умирать – доверили. Умирать доверили. Иди».

21 ноября 1964 года Абрамов конспективно набросал концовку повести. Привожу с небольшими сокращениями.



«Месяц я ходил в ужасном состоянии. Меня никуда не вызывали. Мне ничего не давали. И я подолгу сидел в кабинете. Ко мне даже вахтеры (охрана) изменили отношение. Мартюшев, например, требовал пропуск и делал вид, что не узнает меня.

Кабинет холодный. Плитку от меня унесли. И я сидел в этом кабинете и чувствовал себя будто заживо погребенным.

Ночью я проходил мимо здания МГБ. Это самое ужасное – чувство страха. Вот-вот арестуют. Почему именно тогда, когда я подходил к нему. Думаю, это страх с 1937 г.

С Фаиной я расстался.

Никто не поддерживал меня… Нет, вру. Все-таки была поддержка: меня поддерживали прежде всего мертвецы: Калинцев, брат… он бы не струсил…

И был еще один живой человек – Мария. Она написала мне два письма за один месяц. Благодарные. И как она устроилась. Но я не ответил. Мной владел страх. Я переживал нечто такое: поднялся на вышку. А она качается, вот-вот сбросит тебя.

Кончился этот страх, если и не полностью, то во всяком случае через месяц. Мне сделали освидетельствование и признали непригодным для службы в “Смерш”. Зато признали годным к службе на фронте.

И вот я уезжал. Никто меня не провожал.

Радость. Я почувствовал себя человеком. Но я не буду скрывать. Когда я приехал на фронт, я думал – там разделаются со мной. Но меня даже не ранило на этот раз на фронте.

Кончил я войну в Берлине».

ИЗ ЦИКЛОВ «ТРАВА-МУРАВА» И «БЫЛИ-НЕБЫЛИ»

Вкус победы

– Я долго, до восьми лет, хлеб победой называла.

Как сейчас помню. Бегаем, играем с девочешками возле нашего дома, и вдруг: «Санко, Санко приехал!» А Санко – старший брат Маньки, моей подружки из соседнего дома. Вот мы и чесанули к Маньке.

Солдат. Медали во всю грудь. С каждой за руку здоровается, у каждой спрашивает, как звать, каждую по головке гладит. А потом и говорит: «Я, говорит, Победу вам, девки, привез».

А мы, малоросия, что понимаем? Вылупили на него глаза как баран на ворота. Нам бы Победу-то в брюхо запихать, вот тогда бы до нас дошло.

Ну догадался Санко, что у нас на уме. Достает из мешка буханку хлеба. «Вот, говорит, девки, так Победа-то выглядит». Да давай эту буханку на всех резать.

Долго я после того капризила. За стол садимся, мама даст кусок, скатанный из моха да картошки, а я в слезы: «Победы хочу…»

Отрыжка войны

У Ивана Ф. со Слуды больная печень. Даже водки мужик в рот не берет. А лет ему – пустяки: 1935 года рождения.

– Война, война, видно, берет свое, – вздыхает Иван Ф. – Я в войну две ступы березовых расколотил. Солому да мох толок. Ступа высокая, а я маленький, дак что сделаю? Поставлю ступу ко крыльцу, да с крыльца и наяриваю. Раз дедко Иван, сосед, подходит: «Чего ты, Ванька, каждый день на крыльце часами пляшешь? Ведь нехорошо, говорит, это, война у людей, а ты веселишься». А потом заглянул в ступу и заплакал: «Ох, Ваня, Ваня, отрыгнется тебе эта пляска». Вот она и отрыгается.

Хлебная корка

Матрена Васильевна вконец измаялась с сыном. Жизни не рада стала. Пьет, по неделям нигде не работает (корми, мать, на свою колхозную пенсию сорокалетнего мужика!), да еще постоянно пьяные скандалы дома, так что обе дочери уже два года не ездят к матери. Наотрез сказали: либо мы, либо он. Выбирай!

И то же самое ей говорили соседки. Что ты, Матреха! До каких пор будешь мучиться? Гони ты его, дьявола, раз в ем ничего человеческого нету.

И Матрена Васильевна соглашалась и с дочерьми, и с соседками. И иной раз, доведенная до полного отчаяния, она уж готова была бежать в сельсовет (председатель давно сказал: заберем, дай только сигнал!), потом вдруг вспомнит войну – и пропала решимость: в войну ее да девок, можно сказать, Пашка от голодной смерти спас.

У Пашки долго, до пяти лет, не поворачивался язык на слово (и теперь немтуном ругают), и вот за это-то, видно, его и жалела Анна, сельповская пекариха: два года подкармливала ребенка. Все какой-нибудь хлебный мякиш или корку сунет: они-то забыли, как и хлеб настоящий пахнет.