Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 74

— Запорю! — крикнул Сват.

Костик тупо смотрел на темное короткое лезвие. Он попытался встать, но неожиданно понял: как только встанет — убьют.

— Ладно, Сват, пошли, — сказал Руза, и они, оглядываясь, пошли прочь.

Костик лихорадочно крошил спичечные головки. Зажав самопал между колен, он всыпал в ствол серные крошки, забил бумажный пыж, потом спустил туда обрубок гвоздя и сверху плотно загнал маленькую кожанку. Сердце его ходило ходуном. Пристроив к запальному отверстию спичку, он примерился коробком.

— Костя! — послышалось с улицы. Костик глянул в окно. Внизу стояли Вовка, Серега, Валька, Акуня со своим велосипедом.

— Пришли! — криво усмехнулся Костик.

— Костя! — жалобно позвал Акуня.

— А пошли вы!.. — Костик сплюнул тягучей красной слюной. Он сел за стол, потрогал кончиком языка изуродованные губы и застыл в каком-то странном сонном оцепенении.

Сумрак сгущался вокруг него, и тускнело голубое стекло на столе. Как в неясной поцарапанной кинохронике, шевелились перед ним черно-белые кусты… Открылась поляна, встали смутные фигурки пацанов, крупным планом наехало широкое серое лицо, отвислая губа, злой прищур… Жесткий кулак разом оборвал эту мутную целлулоидную ленту. И все началось сначала. Но зыбкое мглистое изображение сделалось четче, и стремительно раскручивался сюжет.

«И вот он стоит, широко расставив ноги, лихо заломив шляпу, и насмешливо наблюдает, как раскладывается красная ручка „лисы“, как из чрева ее появляется тусклый клинок… Он спокойно достает из-под мышки пистолет. Стоять! Стоять, я сказал! И наглые лица скукоживаются под сильным длинным взглядом. Молитесь, гады! И холодно глядя в испуганные глаза — вот так: глаза в глаза! — он поднимает ствол и стреляет в широкий лоб — как гвоздь вгоняют с маху в сухую доску».

Треснул выстрел. Костик вздрогнул: он стоял, в руках его дымился самопал. Обрубок гвоздя, пробив стекло и карту, глубоко вонзился в столешницу. Костик бросил пистолет, сорвал с головы шляпу, упал в нее лицом и горько заплакал над своей разбитой, как голубое стекло, жизнью.

Вагонное окно с закругленными краями вспыхивает белым светом. Замелькали сверху вниз черные царапины, стремительно втягиваясь в угольную темноту, запрыгал на экране прозрачный и быстрый чертеж, на белом фоне, испещренном мелким летящим мусором, появился, подергиваясь, жирный титр

ИСХОДЪ

Старик сидел на камне, высоко держа непокрытую голову. Ветер шевелил седые волосы, а то вдруг, свернувшись маленьким смерчем, забивал ноздри горькой коричневой пылью.

Вот уже который день курилась над дорогой жаркая пыль, и не было от нее спасу, и прохлада приходила только по ночам. Который день по дороге тянулись волы с повозками, шли, еле поднимая ноги, угрюмые люди с красными обветренными лицами. Дорога петляла по лощинам, терялась в ясеневых лесах, но высоко стоявшая коричневая пыль выдавала движение тысяч и тысяч людей. Люди шли на север.

По ночам — а ночи здесь были ясными и холодными — было слышно, как изредка гутукнет сова да иногда взвоют сыто горные волки. И еще луна светит в полную силу, и до рассвета еще далеко, а уже зашевелились люди, засобирались — и снова потянулись обозы. И снова мерный шелест кожаных царвулей, тягучий скрип несмазанной оси и сопение быков, ступающих осторожными копытами по разбитой в пыль дороге.

Мелькали в клубах пыли конские морды, крупы — вооруженные всадники торопили коней, выезжали на обочину. Это люди Генчо-гайдука быстрыми призраками рыскали по округе, высматривая турецкие разъезды.

Утром шли и днем шли, давясь горькой чужой пылью, а на небе крепко стояло желтое солнце. Земля другая, говорили старики на стоянках, а солнце одно. Шептались между собой: «Там, на севере, царица державная. Она сестра нам, она поможет. Говорят, землю дает, говорят, не дает братьев в обиду. И войско у нее такое, что сам султан боится ее, хотя не боится никого, потому что широка земля, но задница у султана еще шире. То-то попробует русского штыка, ха-ха-ха, не усидит».

Старик сидел на камне, и над его тяжелой головой витали легкие сны. Он видел маленькую смеющуюся женщину, поднявшую над головой ликующего сына. Она стояла на пороге белого домика, и осколки остывающего красного солнца горели в темной кроне одинокого вяза.

Это было так давно, что смоленая лодка, на которой он ходил рыбачить, уже обратилась в прах, и где-то далеко на побережье истлевают под протяжными ветрами ее жалкие останки.

Она выходила встречать его загодя — смотрела, как он поднимает сети на весла, как идет белой узкой тропой к дому, держа на голове большую корзину с рыбой.

Он снимал корзину — рыба сильно пахла морем и водорослями, — целовал ее, сына, обнимал их, ребенок агукал, а она прижималась лицом к его выбеленной солнцем домотканой рубахе, сопревшей под мышками, и жадно и сладко вдыхала родной запах молодого загорелого тела. Потом они шли в дом, и она кормила его мамалыгой.

Это было так давно, что глаза его успели выцвесть и стали похожи на море в ясную утреннюю погоду.

Однажды пришли башибузуки, сожгли дом, сожгли сарай — только дым встал столбом. Высокий с висячими усами — лицо злое, узкое — полоснул кривым кинжалом по лбу, и сквозь кровавую пелену он видел, как металась по двору рубашка жены, и задавленно слышал, как пронзительно кричал малыш. Больше он ничего не помнил — и лучше бы умер тогда, но он крепкий был и к вечеру отошел и встал.

Растерзанное тело жены он схоронил за пепелищем, завернул полумертвого малыша в окровавленную рубаху и ушел прочь. Малыш слабо вздрагивал всем тельцем, по животу его багрово вспух крест от плетки. Но хоть не убили совсем.

Тогда он ушел в горы, к македонцам. Опять дом построил, стал землю мотыжить. Потом и жениться пришлось.

— Отец!

Он открыл глаза… Младший сын, Кочо, стоял перед ним. Лицо его было темно-коричневым от пыли. Он задыхался.

— Отец! Я остаюсь. Прости.

Он дернулся. Ятаган мотнулся на бедре.

— Так, — сказал старик.

За спиной Кочо стоял старший сын — Петро. Он зло смотрел брату в затылок.

— Зарежут тебя! — крикнул он. — Свернут башку, как куренку!

— Молчи, — махнул рукой старик.

— Зарежут его, — упрямо повторил Петро.

Кочо даже не повернулся к нему. Он стоял, глядя отцу в глаза, и ждал.

— Иди, — сказал старик, и лицо Кочо задрожало от азарта.

— Спасибо, отец! — крикнул он уже на ходу и с бешеной радостью посмотрел на брата. Тот повернулся и пошел прочь, к возам.

— Петро! Слышь, Петро! — догнал его Кочо. — Что ж? И не простимся даже?

Петро молча смотрел на него. Глаза его были тяжелые и злые.

— Прости, брат, — сказал Кочо.

— Бросил нас, — сказал Петро. — Я бы, думаешь, не остался? Да? Думаешь, один такой храбрый выискался? А куда этих вот? — Он стал тыкать пальцем в сторону возов. — Куда? Не знаешь?

Дети оставили возню в телеге и смотрели на них.

— Не знаешь? Не знаешь? Под турецкую саблю их? Конечно, у гайдука жизнь свободная: сегодня он здесь, завтра — там. А нам что? Тоже по лесам бегать? Я бы, может, тоже… Да и… — У него вдруг выступили слезы на глазах.

— А-а! — тонким голосом закричал он. — Пропади все!

— Брат! Ты чего?

— Да ладно, — вдруг успокоился Петро. — Ну, если что… Найдешь нас.

Они обнялись. Кочо, придерживая ятаган, побежал к коню.

Он тоже прав, подумал старик. И Петро прав, и Кочо прав. И не найти им друг друга больше никогда.

Движения их затормаживаются, загустевают, останавливаются. Резко прорисовывается старая, в желтых разводах гравюра, которая висит недвижно несколько секунд, а потом размывается и гаснет, как волшебный фонарь.

У САМОГО СИНЕГО МОРЯ