Страница 7 из 74
Дом. Его дом. У его отца тоже был дом, который должен был перейти ему, Георгию. Но от дома сейчас только камни остались. Несколько лет назад Костя ездил туда, искал. Все, рассказывал, быльем поросло. Полынь и лебеда. Эх!
А ведь была надежда, что Костя останется здесь. Стал бы инженером. Ведь были же способности. Оболтус! — внезапно озлобился Георгий. Только пьянствовать! Да языком ля-ля-ля! Я на одном месте тридцать пять лет проработал. И ни одного выговора. А этот? Работает лишь бы где. Скоро вторая трудовая книжка кончится. А кто не хочет гордиться сыном? Раз уж так случилось, что сын не может или не хочет дело отца продолжить, пусть хоть достойную профессию изберет. А то… щелкопер! Характера у него моего нет. Голова моя, а характер не мой. Мать его испортила! Да что там… Вот дом. Кому достанется? Кто в нем жить будет? Какие люди? И от мысли, что придут в опустевший дом чужие люди, привезут свою мебель, переставят все, перекроят по-своему, наладят свой быт и станет дом совсем чужим, останется только собственно дом, вот эти стены, что век простоят, стало ему горько и трудно. И летним светом залило грустную его думу, и руки вспомнили тяжесть топора. Эх! Топор сочно вонзался в бок бревна, оголяя почти непристойную белизну его тела. Мелкие щепки брызгали в стороны, из-под топора ползла длинная ломкая щепа, и первобытный запах дерева делал сердце радостным и легким.
Вот они с Костиком лежат вповалку на только что настланном полу и слушают, как неторопливый сквозняк с легким шелестом гоняет по дому влажную стружку. И в четыре окна в комнату льется небо. Дунул, свистнул ветер, и снова в душу свалилась темная холодная ночь. Ветер дергал ставни, напирал в окна, то вдруг замирал, то с удвоенной силой бросался на дом, на этот остров тепла в расходившемся студеном море мглы.
Георгий не подводил итоги, жизнь его была открыта, как зауральская степь. Где-то за горизонтом была другая жизнь или начало этой, и все чаще он пытался проникнуть туда умом, накупил книг по истории, не пропускал ни одной публикации в журналах и газетах о проклятом прошлом, но с ужасом убеждался, что чем дальше он продвигается по этой степи, по целине, тем дальше и дальше отодвигается горизонт; пусть открываются дали, но за ними предполагались такие просторы, что дух захватывало от одной только мысли, что это и твоя жизнь встает из-за горизонта. Сейчас он стоял одиноко в этой пустыне и старался понять, почему его простая и ясная жизнь не дает ему полного удовлетворения. Мысль его ходила кругами: у его отца был дом, и он, Георгий, родился в этом доме. Но дом построил не сам отец, его построил еще его прадед. Или прапрадед? Сейчас у Георгия свой дом, но дом ли это его сына? И не приезжает совсем. Чужой для него дом. Продадут дом, войдут в него чужие люди… Георгий чувствовал, что исчезает какая-то основательность его жизни, что нельзя, чтобы каждое поколение строило себе свой дом. Дом должен быть один, вдруг понял он. Лишенный с детства дома, своими трудами его воздвигший, живя сейчас в опустевшем доме, он с горечью подумал, что и для внуков его это уже не дом, а дача. Приезжают на каникулы, пасутся в огороде, разбирают хлам в стайке и чувствуют себя открывателями новой земли, нового света, а он, как старый индеец, смотрит на них с тоской и понимает, что пришли и уйдут, уедут, чужие они здесь, чужие, а так-то ведь свои, родные… От счастья, радости и от смутной тоски перехватывало сердце. Хотелось продолжения своей жизни, но не где-то там, вдалеке, — пусть успешной, даже победительной! — а вот здесь, на виду, простой, понятной, ясной, чтобы умирать было не страшно, чтобы отвоеванная у болота земля, чтобы дом, маленький дворик, скамейка, береза во дворе, качели на березе — все это деревянное царство-государство осталось таким, какое оно есть. И чтобы оно продолжалось без него, как продолжается время в часах, которые не нужно заводить каждый день. Такие непривычные часы висели над большим зеркалом в гостиной. Георгий недавно купил их в уцененном магазине. Идут. Бесшумно и точно. В доме были и другие часы: будильник с никелированным куполом, ходики с гирьками на кухне, каминные часы, стоящие на книжном шкафу. И все они тикали вразнобой, хотя время показывали одно.
ШЛЯПА
Костик нашел ее в шкафу среди пропахших нафталином вещей. Из темно-синего — почти фиолетового — фетра, с высокой тульей, с широкими вислыми полями, — что это была за шляпа! Костик понюхал ее и чихнул.
Отец носил какие-то дурацкие тирольские шляпы, от которых несло кислым потом и крепким одеколоном. А эта шляпа была мягкой, легкой. И глубокой, как море. К этой шляпе как раз сапоги-ботфорты и широкая толедская шпага.
Великолепная была шляпа. Р-романтическая!
Костик надел ее и подошел к зеркалу. Под смятым синим колоколом шляпы лицо приобрело синеватый оттенок.
— Еще бы! — сипло сказал Костик. — После дюжины джина еще не так, небось, посинеете.
Он небрежно прошелся по комнате. Покрутил ус.
— Свистать всех наверх! — сказал Костик и оскалился.
На чердаке было душно и сумрачно. В глубине сияло круглое чердачное окно. Между печных труб были напутаны бельевые веревки. Костик, похрустывая по слежавшемуся шлаку, пробрался к окну, где стояли рябой письменный стол и кривой стул. На столе под толстым стеклом лежала карта Карибского моря, вычерченная цветными карандашами. По острым волнам бежали испанские каравеллы, за ними по пятам — хищные британские фрегаты, окутанные клубами пушечного дыма.
Костик достал из ящика стола общую тетрадь в желтом ледериновом переплете, чернильницу-непроливайку и ученическую ручку. Постучал пальцем по барометру, висевшему на столбе. Черная стрелка сместилась чуть ближе к «ясно». Костик зафиксировал ее положение латунной стрелкой и оглядел чердак.
Солнце пробивалось сквозь щели и дыры крыши. Плотные желтые лучи стояли в темном пространстве чердака, образуя вместе с бельевыми веревками сложный его такелаж.
Костик макнул перо в чернильницу. Напрягся белый парус шифера, скрипнул рангоут чердака, дом качнулся. Перо заскользило по линованной голубоватой бумаге. И дом медленно и тяжело повлекло под напором ровного светлого ветра, и объяли его синие волны строк.
«Бригантина „Анабель“ закончила кренгование на одном из безымянных островков Архипелага и снова вышла в открытое море. Джек Саймон пребывал в меланхолии. Мысли его блуждали. „Анабель! — шептал Джек бледными губами. — О, моя Анабель! Тысячи миль разделяют нас, и разлука грызет мое сердце. И путь мой к тебе во мраке“. Джек нашел на груди медальон, открыл его и с нежностью, неожиданной для свирепого человека, посмотрел на личико, обрамленное золотистыми локонами.
— Справа по борту испанец! — раздался крик сверху. Джек тяжело вздохнул и спрятал медальон. В глазах его сверкнули маленькие молнии. Он сунул за пояс пару пистолетов и вышел на палубу. В пяти кабельтовых грузно осевший галион лихорадочно ставил паруса. „Курс зюйд-зюйд-вест“, — скомандовал Джек. „Анабель“ выбросила Веселый Роджер и, сменив галс, стремительно пошла наперерез испанцу. „Команда — к бою! Левов носовое — огонь!“ Ядро взрыло воду под самым бушпритом галиона. На испанце открывали порты. Бригантина, сделав маневр, дала бортовой залп, последствия которого были ужасающи. У галиона в щепы разбило грот-мачту, оснастка перепуталась. Второй залп смел с палубы галиона солдат в кожаных колетах и блестящих высоких шлемах. Джек…»
— Костя! Ко-остя!
Погас призрачный чердачный такелаж. Костик с досадой бросил ручку и выглянул в окно. Внизу стоял Вовка Голощекин, и в его рыжих волосах дыбом торчали перья.
Костик слетел с чердака, важно надвинул шляпу и вышел за ворота.
— Привет, Боб! — крикнул он и надменно поднял руку. Но тут из подворотни вылетел, утробно рыча, соседский кобель Мишка, и Костику пришлось срочно спасаться на заборе. Проклятье! Шляпа свалилась с головы и была немедленно подхвачена и растерзана Мишкой.