Страница 14 из 74
Подул ветер, стало темнеть, и вдруг тяжело зашлепал дождь. Городок исчез за полупрозрачной пеленой, как если бы в бинокле сбили резкость.
Серафим застегнул плащ до подбородка, накинул капюшон и по твердой тропинке, поросшей репейником и полынью, сбежал вниз.
Было уже далеко за полдень, когда Сандалов проснулся. Он долго лежал в постели, бессмысленно глядел в потолок, потом лениво встал, подошел к окну. Солнце горело на белых металлических крышах гаражей, ветер шевелил листья большого тополя, росшего прямо под окном. «Черт! Спилю тополь! — подумал Сандалов и зло дернул тюль. — Темно, как в гробу». Он отвернулся от окна. Беспорядок в комнате неприятно поразил его. Секретер был завален газетами и журналами, книги были распиханы по стеллажам кое-как, а некоторые и вовсе лежали грудой на полу. Жеваная простыня безжизненно свисала с дивана, одежда комом лежала на стуле, однако же на спинке его висели аккуратно разглаженные задубевшие носки.
В комнате всегда был беспорядок, но каждое утро это поражало Сандалова. Может быть, потому, что каждое утро беспорядок был разный. Сандалов зябко передернул плечами и побрел в ванную.
В ванной он долго изучал перед зеркалом свое помятое лицо, разглаживал мешки под глазами, высовывал язык, скалил зубы, слегка подпорченные кариесом. Где-то он прочитал, что Луи де Фюнес по утрам делает перед зеркалом пятьдесят гримас. Вместо физзарядки. У Сандалова гримасы были похожи одна на другую, и все они были какие-то унылые. Мышка затравленно метнулась в груди, скользнув хвостиком по сердцу.
Борода росла неровно, пятнами. За три дня отросла порядочная щетина, отчего лицо приобрело землистый оттенок. «Надо бриться», — вздохнул Сандалов. Он пустил шумную струю холодной воды и стал взбивать пену жестким помазком прямо в мыльнице. Конечно, лучше было бы вскипятить воды, но Сандаловым владело какое-то оцепенение. Он нашлепал прохладные куски пены на щеки и стал скоблиться безопасной бритвой. Лезвие было тупым, и Сандалову было больно. Он морщился и скалил зубы. «А кто-то пользует „Шик“, — лениво подумал он. — Или „Лондон бридж“. Или „Жиллет“… Можно бриться двести лет!» Сандалов ухмыльнулся. «Нигде кроме как в Моссельпроме». Сам он пользовал «Балтику» месячной давности. Он осмотрел ссадины на лице, ругнулся и стал искать зубную пасту. Тюбик, пустой и скрюченный, он нашел под раковиной. Тяжело вздохнул и снял с полочки коробку с зубным порошком. Поглядывая в зеркало, он яростно работал щеткой. Белые брызги летели во все стороны.
Наконец умылся. Поморщившись, утерся несвежим полотенцем. Пригладил ладошкой волосы и критически осмотрел себя в зеркале. Нет, не стар. Уже не молод, но еще не стар.
Он вышел из ванной и пошлепал босыми ногами на кухню. Пыль и пепел прилипали к пяткам, и Сандалов опять неприятно поразился.
Он долго чиркал спичкой, зажег газ. По грязной плите сыпанули жирные коричневые тараканы. Сандалов поставил на огонь чайник и пошел одеваться.
Толстые носки, свитер на голое тело, мятые брюки. «Жизнь тяжела, а человек слаб», — вздохнул Сандалов и спрятал пустую бутылку из-под портвейна за диван. На кухне забрякал крышкой, зашипел чайник. «Ай-яй!» — Сандалов побежал на кухню, стал заваривать в большой кружке кофе. Высоко поднимая чайник, направил струю в кружку. Поползла, заворочалась коричневая пена, остро запахло желудями, ячменем, цикорием. Сандалов сморщился. «Дерьмо, — подумал он. — Все дерьмо».
Помешивая ложкой кофе, он подошел к окну, глянул во двор. Крыши гаражей померкли, тополь дрожал под напором ветра. «Спилю черта! — яростно подумал Сандалов. — Но, однако, дождь будет». Раздвинув грязную посуду на подоконнике, он поставил кружку, сдернул пожелтевшую, отставшую от рамы полоску бумаги, открыл форточку. В лицо ударил живительный запах озона и необыкновенно крепкий и сильный запах тополиной листвы. И хлынул дождь.
Окна были открыты, недвижно висели голубые полупрозрачные шторы, было липко и душно. Поэты изнывали от жары. Секретарь Лидочка поминутно выбегала с пустым графином, но спускаться вниз к бачку с кипяченой водой ей было лень, и она шла в женский туалет и там набирала тугой шипучей воды из крана.
В редакции газеты «Шахтерская правда» шло очередное заседание литературного объединения «Поросль». Надо сразу заметить, что в городке существовало два литобъединения, но то, второе, носившее пышное название «Галатея» и возникшее случайно на чьей-то уютной кухоньке, а не учрежденное официально, было, конечно, не конкурентом для «Поросли». Недаром же городская газета предоставила последней монопольное право эксплуатировать литературную страницу, выходившую ежемесячно. «Поросль» всячески утверждала свое существование писанием стихов, поэм, рассказов, повестей, а также и эпиграмм на собратьев по перу, где «Галатея» всегда рифмовалась или с Галилеей, или с галантереей. Собратья же по перу что-то варили на своей кухоньке, искали философский камень и эпиграмм высокомерно не писали. Да и, надо сказать, трудно придумать рифму к слову «поросль».
Читал поэт Евгений Костылев — спортивного вида молодой человек, одетый в костюм Златоустовской швейной фабрики, который несколько портил молодцеватую фигуру поэта. Несмотря на жару, он был застегнут на все пуговицы, исключая нижние. Стихи были аграрные. Пейзажи, подернутые сивой дымкой, лошадка, везущая какой-то там воз, а также горе, доля и беда. Костылев читал спокойно, размеренно, лишь иногда вздрагивая правой ногой, как будто бы примериваясь в секторе для прыжков в высоту.
— Ну-у! — всплеснул руками маленький чернявый человечек. Он, как видно, был за руководителя или за председателя, ибо сидел за высоким столом, лицом к молодым писателям (молодыми их, конечно, можно было назвать условно, так как многие из них были обременены сединами, морщинами и почетными значками «За победу в социалистическом соревновании»), держался раскованно и делал своими маленькими ладошками то так, то эдак: подбородок потрет, лоб прикроет или женственно по векам — сверху вниз.
— Ну-у! Э-э… Гена, да? Евгений? Молодец! Удивил, Гена! Это ведь что-то новое у тебя? И хорошо! Хорошо, надо сказать! (Лицо его при этом выражало необыкновенную живость, какая могла бы возникнуть, если бы он неожиданно узнал, что ему предлагают бесплатную туристическую путевку, ну, скажем, в Акапулько.) Детальки… так это… слегка подчистить… А так… Хорошо! — закончил он вдруг таким красивым баритоном и так весомо, что можно было подумать, что он решил прочитать собравшимся поэму Маяковского. Но глаза его потускнели. «Ах, — подумал он, — придет или не придет? Ах, ведь хороша! М-м! А как не придет? Нет, придет. Точно придет. Ах, вино дрянь! Как там его… „Аромат степи“. Тьфу, гадость! Ну не было больше ничего! Не водку же лакать в такую жару».
Костылев сел. Следующим читал Гриша Гистрионов. Настоящей фамилии его никто не знал. Она у него, конечно, была, но он ее никому не сообщал и под стихами так и подписывался: «Григорий Гистрионов», имея, очевидно, соображения не только насчет смысла псевдонима, но и аллитерации. Как видно, с настоящей фамилией его было что-то неладно. Может быть, она у него была слишком обыденной или просто неблагозвучной. Бывают же такие фамилии — Лошак, например. Как такую фамилию поэту носить? Ей-богу, нельзя! Это ж для поэта смерть — не фамилия! Куда как больше повезло всяким там Голуазовым. Им только и перо в руки.
Стихи у Гистрионова были индустриальные. В них сверкала электросварка, кипел металл, гремели и ухали разные механизмы, и хоть не всегда было все понятно, но производило впечатление хорошего крепкого завода.
Внезапно за окнами потемнело. Запахло электричеством.
— Ой, что сейчас будет! — всплеснула руками Лидочка.
Тот, что был за председателя, кисло посмотрел на нее.
— Ничего не будет, — сказал он. — Дождь будет.
Он оглядел ее маленькую грудь, высокую, худенькую шею, вытравленные перекисью водорода волосы и совсем уж было приуныл, как ворвался ветер, шторы вспузырились, хлопнуло окно, посыпались осколки.