Страница 9 из 19
Наконец, насытившись, вышли из-за стола. Дамы захотели посмотреть на картины Сороки, что еще оставались в доме, а друзья и Катюха побежали в сапожную мастерскую, где работал Костя — старший брат, но его не застали: он отправился в Островки к барину, на примерку новых сапог.
— Так айда купаться в озере! — предложил Вася.
— Не, ты что? Холодно еще, — испугалась Катя. — И меня потом заругает маменька, коль купаться стану без ея дозволения, да еще и с мальчишками. Нет, и не проси.
— Хорошо, а просто посидеть на бережку можно? Мамка не заругает? — поиронизировал тот.
— Так, наверно, не заругает, — покраснела девочка.
— Стало быть, пошли.
По пути Сашатка задал вопрос:
— А Дуняша Андреева — как она? Не просватана еще?
— Дунька-та? Не знаю. А чего спросил? Сам просватать хочешь? — И хохотнула.
Он махнул рукой:
— Да куда мне, право! Чтоб жениться, надобно иметь капиталец. Я сперва выучиться должен.
— А пока ты учишься, девку уведут.
— Значит, не судьба.
Сели на рассохшейся старой лодке, что лежала на берегу кверху днищем. Гладь воды иногда от ветра шла «гусиной кожей». В небе, в синеве плыли облака. Камыши, как китайские болванчики, то и дело качали бархатными головками.
— А скажи, Катя, — снова стал пытать ее брат, — Лидия Петровна разрешала тебе называть себя просто Лидой?
— Да, а что?
— Ты не удивилась? Отчего такие благодеяния?
— Что же удивляться, коли мы родня?
— Как — родня? Точно это знаешь?
— Нет, не точно, только люди говорят верно.
— Говорят? Об чем?
— Что наш папенька был рожден вовсе не от дедушки нашего, а наоборот, от барина Милюкова.
Вася оживился:
— Что я говорил! Что я говорил!
— Сам гляди, — продолжала девочка. — Папенькины братья и сестры на него не похожи, ни лицом, ни талантами, все пошли по крестьянской части, токмо папенька сделался художником. Одевался не как крестьянин. И ему одному барин разрешил дом поставить в два этажа средь деревни.
— Ну, допустим, да, — согласился Сашатка. — Складно говоришь. Но тогда ответь: коли папенька — сын его, отчего Николай Петрович не дал ему вольную и шпынял прилюдно, и затеял тяжбу, и довел до могилы?
Катя безутешно вздохнула:
— Я почем знаю! Спрашивала у маменьки, но она молчит как рыба об лед. А у папеньки уж не спросишь. И у Николая Петровича — тем паче.
— Очень даже можно спросить, — встрял Антонов. — Но не нам, конечно, а нашим барынькам — Софье с Екатериной. Ведь они собираются в Островки на Сорокины картины глядеть. Вот и повод будет.
— Это мысль, — поддержал Сашатка. — Я их попрошу.
Утки плавали возле камышей, то и дело приныривая за кормом, и тогда над водой торчали их тушки с дрожащим хвостиком, словно бы коричневые с зеленым столбики. Молодые люди возвратились домой к середине дня. И Сорокин убедил Новосильцевых разрешить Васе и ему переночевать в отчем доме. Те сказали, что так и быть, и они заедут за ними через день-другой.
Из семи детей Николая Петровича Милюкова в год описываемых событий живы были четверо: двое сыновей и две дочери. Дочки вышли замуж и давно уехали от родителя. Старший, Петр, продолжал трудиться в Петербурге в ведомстве железных дорог и как будто бы жениться не собирался. А зато младший, Конон[4], после службы в лейб-гвардии Семеновском полку, а потом в Главном артиллерийском управлении, вышел в отставку «майором с мундиром»; вышел, кстати, не по собственной воле, а по настоянию командиров, ибо обвенчался без позволения. По тогдашней традиции, офицеры, студенты и другие служивые дворяне, вздумав жениться, были обязаны получить разрешение у начальства. Ну а Конон-то мало того что никого не спросил, так еще и в супруги взял не ровню себе — дочь купца. Этим фактом папа Милюков оказался также крайне рассержен, год не разговаривал с сыном, но когда тот его осчастливил внуком и внучкой (а последняя получилась вылитая бабушка, в коей дедушка Николай Петрович души не чаял при ее жизни), постепенно смягчился и всех простил. Предоставил отпрыску маленькое имение — в селе Маковище, находящемся в получасе езды от его Островков. Словом, молодой барин, Конон Николаевич (а ему в ту пору исполнилось 39) коротал дни свои, воспитывая детей, обожал жену, разрешал крестьянам промышлять на его угодьях, наслаждался привозимыми по подписке сочинениями господ Тургенева, Гончарова, Лескова и Толстого, музицировал и писал акварелью. Иногда выезжал в Вышний Волочок, где ходил в Дворянское собрание и играл там в карты, пил не много и не мало — умеренно, и за все время удосужился ни разу не изменить супруге. Слыл немалым чудаком, но народ отзывался о нем по-доброму.
Крепостного художника Гришу Сороку знал он с детства: тот писал портрет восьмилетнего Конона (самому Сороке было тогда за 20) и запечатлел на картине его кабинет, так и назвал — «Кабинет в Островках». Версию о том, что Григорий ему родня, молодой барин слышал, но вначале, в детстве, совершенно не верил в нее, а потом считал не лишенной оснований (лишь по косвенным признакам), хоть ни разу у отца и не спрашивал напрямую. Знал, что при жизни матери тот в измене вряд ли признается, а потом стало вовсе неудобно. Да и повод не находился.
Но когда Сорока повесился, Конон взял к себе на воспитание его сына — Сашатку, сделав дворовым казачком. А спустя три года поспособствовал устройству в Москву в Набилковское училище — да не просто так, а на кошт, выплачиваемый Милюковыми. В общем, порадел хорошему человечку. Состоял с мальцом в переписке (оба обменивались весточками раз в два-три месяца) и, когда узнал, что его подопечный собирается на каникулах посетить родные края, чрезвычайно развеселился, приглашал к себе, обещая сестрам Новосильцевым уступить какую-нибудь картину Сороки.
По пути из Поддубья в Маковище Софья с Екатериной завернули в Покровскую и забрали мальчиков. Оба выглядели приподнято, говорили, что прекрасно провели время, все-таки ходили купаться на озеро с разрешения маменьки, навестили брата, дядю Емельяна и других знакомых, у которых лакомились медом с пасеки и отведали жареных лещей, только что выловленных в Молдино.
— А Сашатка целовался с Дунькой Андреевой, — наябедничал на товарища Вася.
Тот скривился:
— Что с того? Я по-дружески, в щечку. Сам-то глаз не сводишь с моей Катюхи.
Но Антонов не отрицал:
— Да, она мне по сердцу. Подрастет — свататься приеду.
— Поживем — увидим.
А москвички сказали:
— Первая влюбленность — это замечательно. Нет на свете лучше. С первой влюбленностью ничего не сравнится, и она на всю жизнь.
Конон, разглядев их коляску, стоя на балконе, поспешил спуститься и вышел из дверей на крыльцо — это было знаком особого уважения. Сам помог дамам Новосильцевым сойти на землю и потом представил супругу — милую шатенку с серыми загадочными глазами: «Вот моя дражайшая половина. Мы живем уж четвертый год, а как будто бы у нас месяц медовый длится». — И, склонившись, поцеловал ей ручку. Женщина смутилась, посмотрела на мужа с упреком, покачала осуждающе головой, а потом с улыбкой пригласила приезжих в дом. Особняк был довольно скромный, деревянный, больше похожий на купеческий дом — весь в резных ставнях и наличниках. И закуска, накрытая на столе, тоже оказалась бесхитростной, хоть и побогаче, конечно, чем в семье Сашатки. После трапезы Милюков-младший показал картины Сороки: три пейзажа, два интерьера и два портрета. Пояснил:
— Это вид в имении нашем, у запруды и со стороны леса. Это в папенькином доме. Это я в детстве, а это Лизонька, младшая сестричка моя.
У Екатерины Новосильцевой вырвалось:
— Как же мастерски все написано: вроде безыскусно, просто, а какая сила и какая глубина! Понимание характеров… Просто чудо!
— Да, согласен, — покивал хозяин. — Он таким был и в жизни: вроде простоватый, в чем-то даже нескладный, а начнешь разговаривать — и такой открывается ум, наблюдательность и такое проникновение в суть вещей!
4
Вышедшее из употребления в России имя Конон (по-гречески — «работяга») сохранилось только в виде фамилии — Кононов.