Страница 77 из 99
И пришли.
Поймите, не в том же дело, что у г. Волошина на Репина свой взгляд, а в том, что г. Волошин нашел как раз своевременным обрушиться на художника именно в тот момент, когда после долгой, всецело отданной творчеству деятельности художника ему нанесена такая же рана в сердце, какая нанесена его Грозному.
Представьте, что у человека искалечили сына. Придите к нему и начните ему доказывать, что так этому сыну и надобно, что ничего другого он и не заслуживал.
Вы этого не сделаете, потому что понимаете, что вам всякий имеет право ответить:
– Убирайтесь вон! Вы или до последней степени глупы, или совершенно лишены чувства такта.
Господа Волошин и компания собрали публику, много публики, – сколько среди нас бегающих на всякий скандал!
Пришел и Репин.
В честь его, конечно, могли бы быть устроены собрания для выражения сочувствия, но этого мы сделать не сумели, и вместо этого Репин пришел слушать, как люди будут издеваться над его картиной, над его талантом, требовать передачи картины в балаган, кричать по адресу ранившего картину Балашова:
– Добей ее!
Семидесятилетний старик, давший стране только то, что дал ей Репин, только что переживший тяжкую душевную муку, вероятно, всё-таки не предвидел такого разгула разнузданности.
Разве можно было предвидеть?
У вас случилось тяжкое горе. Вы знаете, что люди обыкновенно на горе отвечают выражением сочувствия. Разве вы можете предвидеть, что они явятся и начнут с звериным сладострастием колотить вас по незажившей ране?
– Так тебе! Так тебе! Мало, получай больше!
Неужели это не позор для всего нашего времени?
Но там была публика. Неужели она считает себя оправданной тем, что аплодировала не только Волошину, но Репину? Неужели она вправе была допустить глумление над художником и его произведением, которые только что подвергались огромной опасности?
Да, и Репин подвергался огромной опасности. Или вы думаете, что художник не может умереть от того, что вонзают нож в его создание?
Как могла допустить это публика.
Ее оправдание – в растерянности, той самоуверенности, с которой гг. Волошины и Бурлюки захватывают себе право глумления.
Но я верю в то, что она, публика, тяжко страдала.
Был в этом отвратительном вечере момент, которого не решились отметить референты, но отметить необходимо. Собственно говоря, это был момент, вызванный недоразумением, но недоразумение это в высшей степени знаменательно.
Когда Репин не выдержал и встал, чтобы ответить, послышались голоса:
– Идите на эстраду! идите туда!
Растерявшемуся художнику показалась чудовищная вещь: ему показалось, что его гонят, и он сказал:
– Если вы не хотите меня слушать, – не надо. И из его глаз покатились слезы.
Слушайте, разве можно перенести это?! Пускай художник ошибся, но вы понимаете, какова должна быть атмосфера, в которой возможна такая ошибка. Этих репинских слез, господа Волошины, вам не простит никто и никогда.
Репин говорил, Репин отвечал. Взволнованно, спутанно, неловко… Он не был подготовлен, он был слишком глубоко обижен, он был честен и искренен: не сумел надеть на себя маски презрения, не сумел притвориться равнодушным, не хотел притворяться.
От этого было еще более мучительно.
Как вы смеете плакать?! Какое право имеете вы доставлять торжество этой ликующей, праздно болтающей плесени? Вы должны помнить, как величайший завет:
– Родной, любимый, как смеете вы принимать это близко к сердцу!
Но одно дело – создавать заветы, а другое дело – оставаться им верным, когда происходит нечто безобразно-неожиданное, когда вас распинают.
„Ты – царь. Живи один“.
Но ты и ребенок, художник. Ребенка в художнике всегда гораздо больше, чем царя; обидеть художника так же легко, как ребенка, но замученные дети и замученные художники – позор не только для мучителей, но и для всего времени их.
Когда происходит ужас мучительства, необходимо протестовать. Когда это делают, прикрываясь высшими соображениями, тогда это постыдней во сто крат.
Если мы ответили Репину взрывом сочувствия по поводу поступка не ведавшего, что творит, больного Балашова, то теперь, когда художнику нанесена новая, неизмеримо более тяжкая и сознательная обида, – теперь я зову откликнуться на нее всех, кто понимает, чем мы обязаны перед талантом вообще и перед Репиным в частности.
Я шлю художнику свое горячее благодарное, взволнованное сочувствие и знаю, что ко мне присоединится великое множество людей.
Необходимо, чтобы их голоса были услышаны».
(«Русское Слово»: Сергей Яблоновский).10
Теперь становится совсем трудно определить, кто за кем гнался: арлекин за негром или негр за арлекином. Что выстрел был – это уже вне сомнения. Его все слышали своими ушами. На третий день те, что не были на лекции, не читали отчетов, а читали только статьи, написанные на основании отчетов, дают уже такие свидетельские показания:
«В лапы дикарей попал белолицый человек…
Они поджаривают ему огнем пятки, гримасничают, строят страшные рожи и показывают язык.
Приблизительно подобное зрелище представлял из себя „диспут“ бубновых валетов, на котором они измывались над гордостью культурной России – И. Е. Репиным.
Его детище – всемирно известную картину изрезал ножом безумец.
70-летний художник бросил свою семью, решился на утомительное путешествие, приехал в Москву, чтобы залечить раны, нанесенные картине.
Казалось бы, что в Москве его должны были встретить с чувством глубокой благодарности… Но что же?
Его грубо, цинично оскорбляют: – Вашу картину надо подарить в паноптикум… В преступлении Балашова обвинили… Репина же»… («Театр»).11
Волна общественного негодования всё растет. Статьи пишутся в состоянии какого-то исступления, в судорогах и с пеной у рта:
«Так ему, Репину, Илье Ефимовичу, и надо! Он получил на диспуте „Бубнового Валета“ урок, который заслужил.
В самом деле. Не можете же вы требовать, чтобы скотный двор, куда вы попали, благоухал каким-нибудь тонким Амбрэ-Рояль?!
На скотном дворе свои ароматы.
И Репин, отправляясь на диспут „Бубнового Валета“, должен был знать, чего он вправе ожидать от господ „кубистов“.
Существуют разные породы сумасшедших. Просто сумасшедшие, сумасшедшие в квадрате и „славные вожди русского кубизма“, Бурлюки и им подобные. Это – сумасшедшие в кубе.
От них-то великому Репину и пришлось услышать, что изумительным произведениям его кисти место не в национальных музеях искусства и картинных галереях, а в паноптикуме.
Притом не на виду, а где-нибудь в задней комнатке, у входа в которую красуются надписи:
„Только для взрослых“. „По пятницам – для дам“.
Оказывается, не психопат Балашов испортил знаменитого репинского „Иоанна“ из Третьяковской галереи, а сам Репин, своей уродливой мазней, погубил и этого Балашова и многих других.
И если на этом бредовом диспуте попутно не досталось и главному виновнику, покойному коллекционеру Третьякову, то лишь потому, что мертвые срама не имут.
Но доживи П. М. Третьяков до наших дней, и Волошины с Бурдюками показали бы ему, где раки зимуют.
Репин, Брюллов… Веласкес, Леонардо да Винчи, Тициан, Рембрандт, наконец, сам Рафаэль… – Кто это? Что это?
„Погань“, „нечисть“, которую Бурлюки давно сбросили с „парохода современности“.
„Пароход современности“ – это не мое выражение, а всё тех же „волошиноватых“ или „бурлюлюкающих“, как хотите.
В своем сумасшедшем в кубе альманахе – „В защиту свободного искусства“, для оригинальности озаглавленном:
„Пощечина общественному вкусу!“ –
Бурлюки, не стесняясь, заявляют: