Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 55 из 57

3 Минует век, и мрачная фигура Встает над Русью: форменный мундир, Бескровные щетинистые губы, Мясистый нос, солдатский узкий лоб, И взгляд неизреченного бесстыдства Пустых очей из-под припухших век. У ног ее до самых бурых далей Нагих равнин – казарменный фасад И каланча: ни зверя, ни растенья… Земля судилась и осуждена. Все грешники записаны в солдаты. Всяк холм понизился и стал как плац. А надо всем солдатскою шинелью Провис до крыш разбухший небосвод. Таким он был написан кистью Доу – Земли российской первый коммунист – Граф Алексей Андреич Аракчеев. Он вырос в смраде гатчинских казарм, Его познал, вознес и всхолил Павел. «Дружку любезному» вставлял клистир Державный мистик тою же рукою, Что иступила посох Кузьмича И сокрушила силу Бонапарта. Его посев взлелял Николай, Десятки лет удавьими глазами Медузивший засеченную Русь. Раздерганный и полоумный Павел Собою открывает целый ряд Наряженных в мундиры автоматов, Штампованных по прусским образцам (Знак: «Made in Germany», клеймо: Романов). Царь козыряет, делает развод, Глаза пред фронтом пялит растопыркой И пишет на полях: «Быть по сему». А между тем от голода, от мора, От поражений, как и от побед, Россию прет и вширь, и ввысь – безмерно. Ее сознание уходит в рост, На мускулы, на поддержанье массы, На крепкий тяж подпружных обручей. Пять виселиц на Кронверкской куртине Рифмуют на Семеновском плацу; Волы в Тифлис волочат «Грибоеда», Отправленного на смерть в Тегеран; Гроб Пушкина ссылают под конвоем На розвальнях в опальный монастырь; Над трупом Лермонтова царь: «Собаке – Собачья смерть» – придворным говорит; Промозглым утром бледный Достоевский Горит свечой, всходя на эшафот… И всё тесней, всё гуще этот список… Закон самодержавия таков: Чем царь добрей, тем больше льется крови. А всех добрей был Николай Второй, Зиявший непристойной пустотою В сосредоточьи гения Петра. Санкт-Петербург был скроен исполином, Размах столицы был не по плечу Тому, кто стер блистательное имя. Как медиум, опорожнив сосуд Своей души, притягивает нежить – И пляшет стол, и щелкает стена, – Так хлынула вся бестолочь России В пустой сквозняк последнего царя: Желвак От-Цу, Ходынка и Цусима, Филипп, Папюс, Гапонов ход, Азеф… Тень Александра Третьего из гроба Заезжий вызывает некромант, Царице примеряют от бесплодья В Сарове чудотворные штаны. Она, как немка, честно верит в мощи, В юродивых и в преданный народ. И вот со дна самой крестьянской гущи – Из тех же недр, откуда Пугачев, – Рыжебородый, с оморошным взглядом – Идет Распутин в государев дом, Чтоб честь двора, и церкви, и царицы В грязь затоптать мужицким сапогом И до низов ославить власть цареву. И всё быстрей, всё круче чертогон… В Юсуповском дворце на Мойке – Старец, С отравленным пирожным в животе, Простреленный, грозит убийце пальцем: «Феликс, Феликс! царице всё скажу…» Раздутая войною до отказа, Россия расседается, и год Солдатчина гуляет на просторе… И где-то на Урале средь лесов Латышские солдаты и мадьяры Расстреливают царскую семью В сумятице поспешных отступлений: Царевич на руках царя, одна Царевна мечется, подушкой прикрываясь, Царица выпрямилась у стены… Потом их жгут и зарывают пепел. Всё кончено. Петровский замкнут круг. 4 Великий Петр был первый большевик, Замысливший Россию перебросить, Склонениям и нравам вопреки, За сотни лет к ее грядущим далям. Он, как и мы, не знал иных путей, Опричь указа, казни и застенка, К осуществленью правды на земле. Не то мясник, а может быть, ваятель – Не в мраморе, а в мясе высекал Он топором живую Галатею, Кромсал ножом и шваркал лоскуты. Строителю необходимо сручье: Дворянство было первым Р.К.П. – Опричниною, гвардией, жандармом, И парником для ранних овощей. Но, наскоро его стесавши, невод Закинул Петр в морскую глубину. Спустя сто лет иными рыбарями На невский брег был вытащен улов. В Петрову мрежь попался разночинец, Оторванный от родовых корней, Отстоянный в архивах канцелярий – Ручной Дантон, домашний Робеспьер, – Бесценный клад для революций сверху. Но просвещенных принцев испугал Неумолимый разум гильотины. Монархия извергла из себя Дворянский цвет при Александре Первом, А семя разночинцев – при Втором. Не в первый раз без толка расточали Правители созревшие плоды: Боярский сын – долбивший при Тишайшем Вокабулы и вирши – при Петре Служил царю армейским интендантом. Отправленный в Голландию Петром Учиться навигации, вернувшись, Попал не в тон галантностям цариц. Екатерининский вольтерианец Свой праздный век в деревне пробрюзжал. Ученики французских эмигрантов, Детьми освобождавшие Париж, Сгноили жизнь на каторге в Сибири… Так шиворот-навыворот текла Из рода в род разладица правлений. Но ныне рознь таила смысл иной: Отвергнутый царями разночинец Унес с собой рабочий пыл Петра И утаенный пламень революций: Книголюбивый новиковский дух, Горячку и озноб Виссариона. От их корней пошел интеллигент. Его мы помним слабым и гонимым, В измятой шляпе, в сношенном пальто, Сутулым, бледным, с рваною бородкой, Страдающей улыбкой и в пенсне, Прекраснодушным, честным, мягкотелым, Оттиснутым, как точный негатив, По профилю самодержавья: шишка, Где у того кулак, где штык – дыра, На месте утвержденья – отрицанье, Идеи, чувства – всё наоборот, Всё «под углом гражданского протеста». Он верил в Божие небытие, В прогресс и в конституцию, в науку, Он утверждал (свидетель – Соловьев), Что «человек рожден от обезьяны, А потому – нет большия любви, Как положить свою за ближних душу». Он был с рожденья отдан под надзор, Посажен в крепость, заперт в Шлиссельбурге, Судим, ссылаем, вешан и казним На каторге – по Ленам да по Карам… Почти сто лет он проносил в себе – В сухой мякине – искру Прометея, Собой вскормил и выносил огонь. Но – пасынок, изгой самодержавья – И кровь кровей, и кость его костей – Он вместе с ним в циклоне революций Размыкан был, растоптан и сожжен. Судьбы его печальней нет в России. И нам – вспоенным бурей этих лет – Век не избыть в себе его обиды: Гомункула, взращенного Петром Из плесени в реторте Петербурга.