Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 59

Барышне и приглянулся он, так и увивается около него, и барыне, верно, пришелся по нраву зять. А Захар мне и мигнул: вот, дескать, тот молодой барин, что допрашивал в церкви про Верушку: кто такая барышня да где живет? А я чуть-чуть не лопнул да говорю: не могу знать.

Я и смекнула делом: голубчик ты мой, думаю, не туда ты силочки ставишь!.. Говорил, говорил он с барышней, да и бряк: «Вы, – говорит, – такие набожные, Розина Ивановна, я это заметил». – «Да когда же это?» – спросила она его. «Да вот четвертого дня, в Шереметьевской, как вы были с подругой вашей, не имею чести знать ее фамилии…» Как вспыхнет Розина Ивановна, да и говорит: «Не была я ни с какой подругой, со мной была моя девка Верка!» Молодой барин и покрасней – помолчал, помолчал и вон; обещал было обедать приехать, да и не приехал. А барыня-то знает, что ластовица.[73] Пришла беда Верушке! Барышня в слезы, что девку ставят ей в подруги, а барыня и начала ее уговаривать: я, дескать, сошлю ее в деревню. Дня через два приходит Артамоновна, рухлядью что торгует по домам, да и говорит барыне: а что, сударыня, продадите ли свою девушку Верку? Хорошие бы деньги за нее взяли. Верно, поняла барыня, в чем дело. «Нет, – говорит, – непродажная». И что ж вы думаете? Взяла да и отправила Верушку в деревню, да и дала приказ старосте выдать ее замуж за бобыля Сафрона – дурак дурачина, в дворниках у нас был. Я как спознала об этом, так и грянулась в слезы: ах! ты моя сирота невольная, беззащитная! Родная мать, изверг, тебя иссушит, как былиночку; добро бы змея злая мачеха! Плачу навзрыд. Проходит с неделю, молодой барин и ног не показывает. А барыня прослышала от своей твари наушницы, что Артамоновна приходила в девичью да все выведывала: куда девалась Верушка? Догадалась, верно, что увезут ее из деревни; послала приказ священнику отвести Верушку в соседский монастырь да сдать с рук на руки игуменье, да и написала к ней, чтобы приняла ее девку Веру в услуженье и приписала бы ее в белицы, на искус. Уж этому, признаюсь, я и порадовалась, думаю: Божья невеста! А барышня по молодом барине с ума сходит, слегла в постель. Ад настал, исказнила, изморила людей! Бывало, дочка не спит, и никто не смей спать, избави Боже! Да и у самой барыни ни макового зерна в глазу. Ну, насмотрелась я, как Бог наказывает за грехи слепою любовью! Надо же сказать, что такая любовь хуже ненависти: что дочь ни вздумай, мать душу выложит – рабыня детская, да и только!

Прошел месяц. Приехала к барыне знакомая одна, Степанида Прохоровна, да и завела разговор про именья: брат ищет купить получше деревню, не продашь ли, Лизавета Васильевна? Что тебе толку в дальней, а брату степная и нужна, не пожалеет денег; продай да продай село Чуриково, что хочешь возьми. Барыня и польстилась да еще обрадовалась, что нашла глупых людей, что не торгуяся покупают. Вот заключила контракт, сдала опись душам – деньги-то, верно, нужны были. Праздник не праздник, платье не платье, на жемчужных нитках хоть повеситься, да, верно, не было счастья: что-то женихи не шли на приманку, да, если правду сказать, и счастье-то на казнь злому человеку!

Вдруг однажды приносит почтальон письмо. Как развернула барыня, так и ахнула! Пишет к ней игуменья, что новый помещик села требует по описи девку Веру. Я себе думаю: Господи! как счастье-то ищет Верушку… А барыня как вспыхнет: «Я ему дам Верку!» – да и написала к игуменье, чтобы не выдавала ее, а скорее бы постригла да избавила от соблазнителя, который хотел ее увезти из дому да обманом, для удовлетворения нечистых замыслов, купил через другие руки село Чуриково… Уж расписала так, как нельзя лучше!.. Я поплакала, поплакала да и думаю себе: ну, будь она Христова невеста!

А в ту же пору за барышню Розину Ивановну присватался жених, а я и в ноги барыне: обещала еще матушка ваша пустить меня на волю за верную службу, и вы, сударыня, обещали; уже теперь, в добрый час, дайте за вас Бога молить. Да и Розине-то Ивановне в ноги. Вот и дали мне отпускную на волю. Я рада-радехонька: отслужила молебен Иверской божией матери, переехала на квартеру да и ноги не кладу в дом Лизаветы Васильевны. Бог с ней! неравно еще проведает, что я сказала на исповеди отцу Иакиму, что Верушка родная ей дочь.»

– Послушай, няня, – спросил я по окончании рассказа, – не Мемноном ли Васильевичем зовут молодого барина, что полюбил Верочку?

– Уж того не знаю, не припомню, как зовут, из памяти вышло… У нас все звали его: молодой помещик, да молодой помещик.

– Не ошибаешься ли ты: не Шарковым ли называют село Чуриково?

– Да, Чуриково же я и говорю.

– Не Шарково ли? Шарково?

– Так, так, Чуриково!

– Глухая! – вскричал я с досадой.

Таким-то образом от одного слова иногда зависит развязка тайны.

Да что ж сделаешь с глупостью, слепотой и глухотой!

Костештские скалы

В тысяча восемьсот таком-то году один юный «офицер-ди-императ»[74] сидел в белой, раскрашенной вавилонами снаружи и внутри «касе» селения Каменки; сидел в сонливом, а может быть, и грустном положении, склонив голову на перекрещенные руки на столе.

– Боер дорми! Боярин спит? – спросила хорошенькая, миленькая Ленкуца, дочь хозяйская, входя в комнату с букетом цветов в руках.

Юный офицер, которого мы назовем хоть Световым, молчал.

– Яка, флоаре! Посмотри-ка, вот цветы! – сказала Ленкуца нежно.

– Эй, кто тут есть! Скоро ли лошади? – вскричал юный «офицер-ди-императ», подняв голову.

Взор его был мрачен.

– Я давно сказал Афанасьеву, чтоб запрягал, – отвечал, притворив, двери, денщик.

Офицер опять склонил голову на руки.

– Ты сердишься? – сказала Ленкуца печальным голосом.

– А тебе что за дело? – сказал Светов, приподняв голову.

Взоры его блеснули, как у победителя.

– Как что за дело? – отвечала Ленкуца.

– Так ты любишь меня, Ленкуца?



– Нет.

– Как нет?

– Я и хотела бы, да не могу тебя любить…

– Отчего, Ленкуца? Скажи, драгуца моя.

– Оттого, что ты любишь другую.

– Это кто тебе сказал?

– Я сама знаю. Ты только в будни говоришь, что любишь мепя, а сам всякой праздник уезжаешь бог знает куда.

– Что ж такое?

– Как что? Кто любит, тот праздники проводит с теми, кого любит… Вот и сегодня едешь…

– Я езжу к товарищам.

– И, полно! что ты нашел у товарищей?

– Уверяю тебя, Ленкуца.

– Если ты любишь меня, так не поедешь.

– Мне должно ехать.

– Так поезжай! – сказала Ленкуца, вырвав свою руку из рук Светова, и быстро выходя из комнаты.

Казалось бы, что одно только образование может дать природной красоте очаровательную приятность, голосу сладость, взорам томность, движениям непринужденность, стану статность, а сердцу нежную любовь; но это все было в Ленкуце, дочери «мазила», или молдаванского однодворца. Денкуца скромно удалялась от юношеских преследований Светова; он был в отчаянии. В первый еще раз она высказала ему неожиданно свою любовь, но он не мог исполнить ее требований остаться дома. Для свода съемок он должен был съехаться с товарищами, и эти съезды обыкновенно бывали по праздничным дням.

Колокольчик зазвенел, четверка быстрых коней, запряженная в маленькую каруцу, украшенную резьбой, подъехала к хате.

– Ах, какая скука! – вскричал Светов.

– Готово, ваше благородие, – сказал вошедший пионер.[75] – Кому прикажете с собой ехать? Молдавану или мне?

– Ты поедешь.

Светов накинул на себя плащ и хотел уже садиться в каруцу, как вдруг с горы несется во весь опор четверка и прямо поворотила на двенадцатисаженную веху, которая возвышалась над палацом Светова и на вершине которой был воткнут соломенный «ивашка-белая-рубашка». Правил конями кто-то в широких шароварах, в белой куртке и в белой фуражке, правил стоя, как Аполлон конями солнца, и свистел, как Соловей-разбойник.

73

ласточка.

74

Так называли молдаване офицеров свиты его императорского величества по квартирмейстерской части, производивших съемку земель Бессарабских (прим. автора).

75

Пионер – сапер.