Страница 41 из 59
– И никто не знает, куда он поехал? – спросил я.
– Никто. Однако ж до нас дошли новости очень неприятные: говорят, что он совсем потерялся.
– Мемнон потерялся?
– Да! Слава недобрая, – продолжал отец. – Влюбился в какую-то горничную и увез ее. Продал свое имение близ Москвы, купил другое в захолустье и никого знать не хочет… Впрочем, и хорошо делает… После подобного поступка возможно ли показываться на глаза?
– О, не может быть! – вскричал я невольно. – Мемнон не унизится до такой степени!
– Э-эх, молодой человек! Чего не делает своя воля и богатое наследство? Рано Мемнон вышел из отцовских рук – вот вся беда.
– Неужели вы не знали Мемнона и понятий его, что так говорите об нем, – хотел я сказать, как вдруг вошла Елена. Я онемел, смотрел на нее… и не верил своим глазам… Та ли это Елена, которую я видал не более, как за несколько месяцев? О, это была та же Елена, но с томным взором вместо живого, с бледностию на лице вместо румянца; слабая вместо воздушной, быстрой; молчаливая вместо игривой, беззаботной, говорливой Елены.
– Вы не узнаете меня? – сказала она тихим голосом, с насильственною улыбкою. Она теперь еще поправилась, – сказала мать: – воды ей помогли!..
– Бог знает! – сказала Елена на слова матери.
– Твоя собственная неосторожность виною болезни твоей, – продолжала мать. – Пришла же охота сидеть по вечерам на крыльце… Это было вскоре после вашего отъезда… осень была сырая… долго ли простудиться…
Я покраснел от слов: «вскоре после вашего отъезда!» «Ах, Елена, Елена! Ты пожертвовала для своей грусти здоровьем!» – думал я, взглянув на нее, и мне казалось, что слова матери и ее пристыдили. Как она была хороша! «Задумчивость ее принадлежит мне, – говорило мое сердце. – О, Мемнон! если бы ты был здесь, ты передал бы ей мои чувства… Но объясняться самому… века пройдут – и я не осмелюсь сказать Елене, что я ее люблю».
Меня принимали как родного. Часто проводил я по целым дням близ Елены, но болезненная слабость как будто пересиливала чувства – и она была задумчива, грустна, молчалива, а я становился час от часу дичее, не знал, что говорить, боялся даже встречаться с ее взорами.
«Курс вод был кончен – и все кончено», – думал я. Начались сборы, и я готовился уже на разлуку, но неожиданное приглашение от отца и матери ехать с ними в деревню оживило все мои надежды.
Во время дороги я никому не уступал забот о спокойствии Елены. По приезде в деревню мне было дано право водить Елену под руку во время прогулок, которые предписаны были ей доктором. Я ходил с ней часто один, говорил ей обо всем, кроме того, что хотел бы сказать ей, а она была постоянно уныла. Дни проходили; мы как будто таили друг от друга чувства свои и, кажется, вечно остались бы в таком грустном положении, если бы сама мать не начала говорить мне об Елене.
– Елена совершенно переменилась, – сказала она, – но эта перемена не может быть следствием болезни… Мне кажется, что и у нее и у вас есть какая-нибудь тайна… Не знаю, кого первого допросить?.. Зачем же таить от отца и матери? – И с сими словами она так проницательно взглянула на меня, что я вспыхнул и, как безумный, схватил ее руку и начал целовать.
– Мемнон говорил мне… – продолжала она. – Счастие Елены для меня всего дороже… я нисколько не противлюсь… Муж мой также вас полюбил… О, как я счастлив! – вскричал я и, кажется, тысячу раз повторял ей одно и то же, между тем как она называла уже меня сыном своим и читала наставления о вечной любви к жене, о верности, об обязанностях мужа, о приданом… и наконец взяла меня за руку, и я очутился перед отцом.
– Жена объявила мне ваше желание, – сказал он, – я не прочь.
Призвали Елену, спросили ее согласия.
– От вашей воли завишу я, – отвечала она, и отец и мать благословили нас.
В восторге собственном мне казалось, что все разделяло мои чувства. Задумчивость Елены приняла в глазах моих другой смысл: это томность любви, которая так пристала ко всякой женщине; это нетерпеливость сердца насладиться скорее счастием, – думал я и во все непродолжительное время приготовлений к свадьбе был в каком-то припадке безумия, от которого опомнился тогда уже, когда мысль – «она твоя!» пробудила меня от очарования.
Что ж она не радуется? Что ж она так холодна? Что ж она не сожмет меня в своих объятиях и уста ее неподвижны? Неужели от болезни иссяк в ней весь огонь любви? Что ж она не отвечает на ласки ласками?
Я стал мужем Елены, но с первых минут сбывчивости желаний она заразила меня своею грустью, задумчивостью и молчаливостью, только не холодностью – нет, я не мог быть холоден к ней! Как птицелов, я расставлял силки, чтобы изловить нежное чувство ее ко мне, но оно в ней, кажется, и не водилось никогда, как райская птица на севере.
Медленно проходили дни. О Мемноне я не имел никаких известий. В одно и то же время ни дружбы, ни любви – тяжко!
Через год счастие порадовало меня рождением прекрасного младенца, совершенно похожего на мать свою. Как будто заменяя чувства ее, он мне улыбался, и мне казалось, что улыбается мне сама Елена.
Я почти не отходил от него, когда он спал; садился близ колыбели и ожидал его пробуждения.
Однажды я упомянул о Мемноне при няне, которую наняли мы для ребенка.
– Позвольте узнать, – спросила она, – не про Мемнона ли Васильевича вы изволите говорить?
– Ты его знаешь?
– Вряд ли у кого еще есть такое имя, – сказала она, – потому-то я и узнала его.
В самом деле, отец Мемнона выбирал всегда странные, малоупотребительные имена для детей своих: сестра Мемнона называлась Фомаидой.
– Но где ж ты знала Мемнона? – спросил я.
– Он бывал в нашем доме, – отвечала няня. – Ах! сударь, если бы порадовали меня, – продолжала она, вздохнув, – не изволите ли вы знать что-нибудь про Веру Ивановну?
– Про Веру Ивановну? – повторил я.
– Как бы хотелось проведать мне про этого ангела! Достиг ли-то Мемнон Васильевич до своего желания?
– Но кто такая Вера Ивановна?
– Она, сударь, – отвечала няня, смутясь, – она благородная, воспитанница барыни… Барыня взяла ее к себе на воспитание из своей дальней деревни, что купил Мемнон Васильевич…
– Он купил деревню?
– Село Шарково, – продолжала няня. – Барыня думала, что он женится на барышне, а он полюбил Верочку. Барыня прогневалась да и послала ее в деревню, а Мемнон Васильевич узнал, что она приписана к селу Шаркову, и купил село… Да от барыни не утаилось – она и отошли голубушку дочку свою в соседский монастырь, на руки к знакомой игуменье, чтобы хоть постричь ее, да не выдавать Мемнону Васильевичу.
– Дочь свою? – спросил я с удивлением.
– Виновата: Веру Ивановну, сударь, не дочку, ей-Богу, не дочку! – почти вскрикнула, спохватись, няня.
Рассказ няни пояснил мне недобрые слухи про Мемнона. Я не заботился о подробностях, в которых должно было что-нибудь скрываться; мне нужно было знать только, где он. Расспросив, в какой губернии и в каком уезде село Шарково, я немедленно пустился в дорогу.
На пятый день я подъезжал уже по проселку, извивающемуся между волнами золотых колосьев барского поля, к селению, которое тянулось в одну линию под грустным еловым лесом. То было Шарково. Проехав ряд курных изб и деревянную церковь, я увидел помещичий дряхлый дом с полуразрушенною оградою; двор зарос густою травою, как заповедный луг; повсюду запустение.
«Куда я приехал? Может ли быть, чтобы здесь жил Мемнон?» – думал я, приказывая остановиться подле ворот. Кого спросить? Тут, кажется, ни души нет. В стороне, подле дома, где висела на перекладине деревянная сторожевая доска, пошевелилась человеческая фигура: это был седой старик, с клюкою в руках.
Соскочив с брички, я подошел к нему.
– Кто здесь помещик?
– Помещик? – отвечал он, сняв шапку и почесывая голову…
– Не Мемнон ли Васильевич Пальмирский?
– Так, так… боярин.
– Дома он?
– А может, и дома. Спрошу у его милости дворецкого.